Эйб шёл за ним, а я за Эйбом. В этом нет ничего удивительного, потому что я раньше служил вместе с Эйбом в лавке мистера Оффата, где Эйб был продавцом, а я его помощником.
Джек Келсо устанавливал на берегу свои удочки, и тут они с Эйбом начинали разговаривать, словно два сенатора. Честное слово, из их разговоров нельзя было понять и пятой части. Слова такие важные, длинные, мудрёные!
— Я думаю, — говорил Эйб, — что в Америке наступают новые времена. Чем больше железных дорог, пароходов и всякой этой цивилизации, тем большее значение приобретает наш Запад. Возьмём, например, почтенный городок Нью-Сэлем. Когда я закрываю глаза, уважаемые господа и дамы…
Ни одной дамы в окрестностях не было, а уж нас с Джеком никак не назовёшь «уважаемыми господами», но Эйб всегда разговаривал как заправский оратор.
— Когда я закрываю глаза, я вижу будущий Нью-Сэлем, господа и дамы! Река Сангамо будет углублена и расширена. Пароходы и баржи будут подходить к городу. Фермеры будут продавать муку, зерно и свинину для вывоза в далёкие штаты. Таким образом они разбогатеют, а когда у населения графства будут деньги, появятся и школы. Представьте себе, господа и дамы, что каждый житель этого графства получит образование и будет знать историю своей страны и других стран. Это поможет ему оценить всю важность и значение наших свободных учреждений!
— Эйб, — сказал я, — ты говоришь не хуже, чем какой-нибудь проповедник на митинге. На твоём месте я пошёл бы в священники.
— Ну, нет, — заметил Келсо, — Эйбу не место среди долгополых святош.
— Не перебивайте меня, господа и дамы, — продолжал Эйб, — ибо я ещё не кончил. Кому по справедливости надлежит быть нашим законодателем? Тому человеку из народа, который всем обязан самому себе! Ибо он на собственном опыте изучил нужды народа. Не благовоспитанному джентльмену из богатого дома, а простому человеку из лесов и степей Иллинойса надлежит быть руководителем свободных американцев. И поэтому я беру на себя смелость выставить кандидатом в законодательное собрание нашего штата мистера Келсо, находящегося перед вами!
— Ты сошёл с ума, Эйб Линкольн! — сказал Джек. — Я и политика… нет!
И он сделал такой презрительный жест, точно ему предлагали стать не законодателем, а сторожем при тюрьме для беглых негров.
— Джек, — сказал Эйб, — ты напоминаешь мне погонщика скота, которого пригласили на свадьбу. «Что вы, ребята, — сказал он, — у вас в зале места не хватит для всех моих бычков!» Никто не мешает тебе читать Шекспира и быть политиком.
— Нет, — решительно сказал Джек, — не мне ораторствовать на митингах и призывать людей раскрыть глаза на «обиды бич и посмеянье века». Это будет сделано без меня. А с меня хватит шёпота листвы и сладкого журчания ручейков. Ты говоришь — пароходы? Ты скажешь ещё — паровозы! А чем плох этот край с его рощами, лугами и широкой прерией? Чем плох этот чистый воздух, этот птичий щебет, эта мудрая тишина лесов? Паровозы! «Метеоры», «Ракеты», «Тигры», «Циклопы» и «Пушечные ядра»! Паровозы! Дым, грязь и грохот! Нет, господа и дамы, я снимаю свою кандидатуру!
Тут он ухватился руками за грудь и начал читать монолог Гамлета. Читал Келсо так, что слеза могла прошибить самого толстокожего слушателя.
— Джек, — сказал Эйб, когда монолог кончился, — подумай хорошенько о своих словах. Перед тобой открывается дорога в жизнь. Как сказано у Шекспира: «На свете много есть такого, друг Горацио, что и не снилось вашим мудрецам»…
— Нет, — отвечал Джек, — этого не будет. И перестаньте кричать, а то распугаете всю рыбу.
Так мы и пошли с Эйбом восвояси, оставив мистера Келсо наедине со своими удочками и Шекспиром.
— Видишь, как он не любит паровозы? — сказал Эйб. — Это всё потому, что он поэт.
— А ты любишь паровозы, Эйб? — спросил я.
Эйб долго молчал.
— Трудно мне объяснить это, Билли, — проговорил он. — Я всё вспоминаю тысяча восемьсот тридцатый год, когда наша семья переехала сюда, в Иллинойс… Много дней шли мы на запад без дороги. Наш фургон скрипел и качался, как корабль на бурном море. И в запряжке были не лошади, а быки. Представляешь себе, какая это скорость? Мы успевали верхом ускакать на милю, пока длиннорогие тащили фургон с женщинами и детьми. Мы рубили кусты, раскладывали костры по ночам, уходили на охоту в лес. Кругом ни живой души, только рыси да медведи. Наконец нашли участок, и отец приказал разгружаться. Построили хижину, очистили несколько акров, посеяли кукурузу…
— К чему ты это говоришь, Эйб?
— Подожди, Билли, не перебивай меня. Я никогда не забуду эту зиму — тяжёлая была зима. Снег повалил на рождество. Намело сугробы по пятнадцать футов вышиной. Нашего забора из жердей и кольев вовсе не было видно, он скрылся под снегом. Ручей замёрз. Каждый день мы с отцом рубили лёд, чтобы добыть воду. Дальше чем на полмили от нашей хижины нельзя было отойти. Женщины ругали этот проклятый Иллинойс с его морозами и метелями. Но я молчал. Это была борьба — борьба с природой, и мне даже было приятно сражаться с ней. Она отступала перед людьми. Вот наше поле, отвоёванное у леса, вот наш дом, где раньше был пустырь, вот хлев, где раньше лежал глубокий снег. Когда мне приходилось рубить сосны и тесать доски, я думал. «Вот, думаю, пройдёт несколько лет, и в этих местах будет селение. Потом оно разрастётся, и будет городок. Пройдёт железная дорога, загудят паровозы, вырастут здания. Будут почта, школа и больница. Будут лавки, мастерские, книготорговля, пожарная бригада…» Знаешь, как я думал назвать этот город?
— Я бы назвал его в твою честь «Линкольнвилль», — сказал я.
— Нет, Билли, я решил назвать его «Либертивилль», «город свободы». В этом городе не будет ни рабов, ни рабовладельцев. В нём свободные люди будут трудиться и пожинать плоды своих трудов. И в нём вырастет племя людей-братьев, которые не будут притеснять друг друга…
Несколько минут мы шли в полном молчании. Эйб иногда погружался в такое глубокое раздумье, что, кажется, ударь его кулаком в бок, он и то не очнётся. По-моему, это оттого, что он прочёл уж очень много книг.
Так, ничего не замечая, прошли мы с Эйбом мимо бакалейной лавки Клери и столкнулись носом к носу с Джеком Армстронгом.
Джек был один. Его молодцы, вероятно, тянули виски в лавке, но Джек не был пьян. У него было противное, неподвижное, спокойное лицо. В руке он держал глиняную трубку.
— Послушай, Эйб, — сказал он, — ты слишком уж много о себе возмечтал.
— Это не имеет значения, — задумчиво произнёс Эйб, глядя в сторону.
— Ты боишься посмотреть мне в лицо? — спросил Джек.
Эйб посмотрел на него так, как будто в первый раз его увидел.
— Что тебе нужно, Джек Армстронг? — спросил он.
— Сбить с тебя спесь, Эйб Линкольн, — отвечал Джек.
— Дай нам пройти, — невозмутимо сказал Эйб.
— Ты хочешь подраться, Эйб?
— Я не люблю драться, — сказал Эйб, — но, если ты будешь приставать ко мне, мне придётся дать тебе урок.
— Не задирайся, Эйб, — наставительно сказал Джек. — Не было ещё парня в этом месте, который позволил бы себе вольничать с ребятами из лавки Клери. Я слышал, что ты собираешься выставить кандидатом на выборах своего дружка Келсо?
— Это моё право, — ответил Эйб, — как и любого свободного американца.
— Не читай мне проповедь, учёный, — продолжал Джек, — и слушай внимательно, что я тебе скажу. Если ты будешь изображать в Нью-Сэлеме начальника или законодателя, Джек Армстронг укажет тебе твоё место. Я тоже не люблю драться. Я тебя предупреждаю по-честному. Это относится также к твоим дружкам, то есть к мистеру Келсо и к этому сопляку.
Тут он затянулся из трубки и выпустил клуб табачного дыма мне в лицо, да так, что я чуть не поперхнулся.
Я было стал засучивать рукава, но Эйб удержал меня. Джек улыбнулся, выколотил трубку о голенище