имеет для любящего безусловное значение как единственное и неизменное, как цель сама в себе. Поэтому здесь сильная любовь сопровождается деторождением только в тех редких случаях, когда нет внешних непреодолимых препятствий к тому, а очень часто такая любовь ведет к отрицанию родовой жизни, к монашеству, к самоубийству. Замена одного объекта любви другим, необходимая иногда в целях размножения (например, в случае его смерти, бесплодия, болезни и т.д.), всегда ощущается как измена этой любви. Описать идеальную любовь к одному лицу, а после его смерти—к другому — задача непосильная для романиста, невозможная по существу и вряд ли во всемирной литературе можно указать подобное произведение, которое можно бы назвать действительно художественным.
Но не потому только, что половая любовь, в силу своего индивидуального характера, так сказать, уменьшает шансы размножения, она стоит с ним в противоречии, а и по самому своему существу. Об этом говорят философы, говорит и изящная литература. «Любовь сама по себе, без присоединения аскетических принципов, враждебна всему тому, что ведет к половому акту, более того — ощущает все это как свое отрицание, — пишет Вейнингер. — Любовь и вожделение настолько различные, исключающие друг друга, даже противоположные состояния, что в те моменты, когда человек действительно любит, для него совершенно невозможна мысль о телесном единении с любимым существом» [61].
Но, быть может, здесь мы имеем дело с близкой к ненормальности утонченностью модного философа половой любви? Откинем тогда пятнадцать веков и найдем у христианского философа — блаженного Августина — следующие строки:
«Мы знаем, что многие наши братья по взаимному согласию воздерживаются от плотской похоти, но не супружеской любви. Чем более подавляется первая, тем более усиливается вторая»[62].
Опять можно возразить, что и Августин подчиняется здесь духу чрезмерного аскетизма. В таком случае откинем еще семь веков и найдем ту же мысль у философа, которого было бы странно обвинять в аскетических тенденциях, у самого главы евдемонизма — Эпикура: «Плотское соединение никому не принесло пользы, а любящего может и оскорбить»[63].
Те же мысли встречаем мы у Плутарха, Цицерона, Галена, Порфирия.
От философов старого и нового времени обратимся к Библии и к святоотеческой изящной литературе.
Книга Бытия повествует, что Иаков любил не плодовитую Лию, а бесплодную Рахиль. Во Второй Книге Царств с обычной библейской прямотой излагается история трагической любви Амнона к красивой Фамари.
И в древней церковной письменности мы постоянно встречаем мысль об антагонизме между половой и родовой жизнью. Климент Александрийский замечает, что «от пресыщения любовь часто обращается в ненависть»[64].
«Когда хранится чистота, - пишет Астерий Ама-сийский, — хранится мир и взаимное влечение, а когда душа объята незаконной и чувственной похотью, она теряет законную и справедливую любовь»[65].
Златоуст доказывает, что «от целомудрия рождается любовь»[66] , что «любовь делает людей целомудренными» и что, наоборот, «распутство бывает ни от чего другого, как от недостатка любви»[67].
«Minuitur autem cupiditas caritate crescente» («С ростом любви уменьшается похоть»)[68], — пишет блаженный Августин.
Переходим к изящной литературе и опять видим, что самые яркие образы половой любви не мирятся с размножением. Ни Филимон и Бавкида, ни Ромео и Юлия, ни Данте и Беатриче, ни Тристан и Изольда, ни даже Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна не оставляют потомства.
О чувстве противоречия между половой и родовой жизнью не раз говорил Ж.-Ж. Руссо в своей «Исповеди»:
«Никогда я не любил ее нежнее, как в то время, когда так мало желал обладать ею»... «Я люблю ее слишком сильно для того, чтобы желать ее: вот что сознаю яснее всего»... «В первый раз в жизни я увидел себя в объятиях женщины... но не знаю, какая непобедимая грусть отравляла все блаженство этой минуты. Два или три раза я обливал ее грудь слезами»[69].
«Все так делают», — успокаивает в «Воскресении» Нехлюдов тяжелое чувство противоречия между любовью к Катюше и физическим сближением с нею.
«Я убежден, что это неестественно», — заявляет Познышев в «Крейцеровой сонате». Даже в «Анне Карениной», этом гимне в честь семейной жизни, чувство художественной правды заставило Толстого написать: «Он (Вронский) чувствовал то, что должен чувствовать убийца, когда видит тело, лишенное им
жизни. Это тело, лишенное им жизни, была их любовь, первый период их любви. Было что-то ужасное и отвратительное в воспоминаниях о том, за что бьшо заплачено этою страшною ценою стыда».
«Какое значение (в половой любви) имеет тело? — спрашивает герой одного имевшего успех нового романа. — Разве я думал об этом? Разве я стремлюсь к этому? Напротив, чем более люблю, тем менее думаю»[70]. Итак, далеко не один Надсон думает, что «только утро любви хорошо».
Вообще подобных выдержек можно привести много, но их всякий может найти сам, если только не смешивать литературу с порнографией. Ни один писатель «Божией милостью» не соблазнился идеей описать плодородие как выражение идеальной любви.
«Fecondite» Золя, конечно, не порнография, но это и не художественное произведение. Это всего лишь публицистика патриота, испугавшегося за будущность Французской Республики.
Этот отмечаемый и в философии, и в литературе всех времен и народов факт противоречия между чувствами, связанными с половой в узком смысле слова и с родовой жизнью, доказывает самостоятельность того и другого начала, доказывает, что брачная любовь есть сама по себе цель, а не средство продолжения рода.
И ни саркастический смех Мефистофеля[71], ни блестящая аргументация Шопенгауэра не могут поколебать этого вывода. И Дон Жуан и Фауст чувствуют глубокое противоречие между любовью и физическим сближением, на которое их наталкивает посторонняя злая сила. Не нужно становиться и на точку зрения Шопенгауэра.
По мысли последнего, все возвышенное и патетическое в любви есть только обман природы, есть только приманка, посредством которой природа заставляет влюбленных достигать ее великой цели- продолжения рода, причем он подробно выясняет, что влюбленным друг в друге нравится именно то, что нужно для здорового и красивого потомства.
Но для объяснения всех этих фактов вовсе нет нужды в антропоморфическом представлении природы, как какой-то не то мышеловки, не то мошеннической лавочки, какое дает нам Шопенгауэр. Учение о координации и гетерогении (разнородности) целей в природе, имеющей единое начало, вполне объясняет основную гармонию жизни пола и жизни рода, вовсе не требуя отрицания самоценности половой любви, как это делает Шопенгауэр. Правда, он старается доказать, что продолжение рода есть задача более важная, чем все личные любовные переживания, но такая высокая оценка родовых целей совершенно не вяжется с его пессимизмом, по которому продолжение рода есть лишь продолжение обмана человека природой.
Ведь если жизнь индивидуума не имеет ни смысла, ни значения, то не имеет значения и жизнь рода, ибо и бесконечная цепь нулей равняется одному нулю.
Как мы видели, истинная любовь всегда имеет индивидуальный характер, вследствие которого только известное лицо, и только оно одно, имеет для любящего абсолютное значение как цель в себе.