в нём себя вспоминала; я видела, и тогда с большей, нежели теперь ясностью комнату в Лильбонне, их кровать, стоявшую вдоль окна, и мою, розового дерева, бок о бок с их кроватью… спавшей на моём месте вижу тебя, а умиравшей себя…
Читаю
Мне почему-то кажется, что предпочтение всё же отдаётся сыворотке, а не воде святого источника Лурда, редкие же случаи, подобные тому, со мною и из моего детства, преданы забвению. К примеру, некий студент-медик рассказывая мне в шестьдесят четвёртом году, у себя в квартирке на улице Буке, в Руане, о дежурствах в клинике, упомянул и про неслыханные муки, в которых умирали пациенты, подцепившие столбняк. И тогда на память мне пришли ужаснувшие меня в своё время слова матери:
Среди не заданных самой себе вопросов есть у меня такой: почему тебя лишили права на святую воду Лурда? Или же право то и у тебя было, но оказалось не действенным?
Сыворотка ли, вода ли святого источника, не столь уж это и важно, да и источников тех превеликое множество, который из них праведнее, поди разбери… жили же в ту пору лишь непреходящей верой в чудо.
Детство не допускает реальность к вратам своей веры. И тогда, в пятидесятом, благодаря лишь этому чуду я и осталась жива, и ему же благодаря продолжаю жить.
Главное из той, из первой истории — объявление о моей смерти, вторая слеплена из моего воскрешения, в ней о твоей смерти и гнусной моей личности. Они происходят одна из другой, и вместе вершат правду. Нужны они мне обе, чтобы выпутаться из загадочной несуразицы: ты вся такая славная, невинная, просто святая отвержена, спасение минуло тебя, я же, демон во плоти, осталась в живых, больше, нежели живой — чудодейственно исцелённой.
Ведь потребовалось же, чтобы ты умерла в свои шесть лет, и всё для того лишь, чтобы в мир явилась я, и чтобы была спасена…
Надменность, в крутом замесе с покаянием за данность бытия должны быть избраны при написании зыбкого до неудобочитаемости портрета выжившей. Должно быть даже с преобладанием спеси по поводу моей живучести, чем вины за её итог. Лишь в двадцати летнем возрасте, пережив сошествие в ад булимии и познав иссушающие ежемесячные кровоизлияния, я узнала и ответ — для писательства.
На стене моей комнаты в родительском доме вывешена фраза из Клоделя; выписана она на большом листе бумаги с обожженными краями, и потому похожа на некий, заключённый с дьяволом договор: «
И в этом:
Всего твоих фотографий у меня шесть, все они достались мне от кузин, одни сразу после маминых похорон, другие совсем недавно. Лишь две из них, запрятанные в один из ящиков маминого платяного шкафа и исчезнувшие году в восьмидесятом, я видела раньше. Выброшены они, видимо, были ею в один из её приступов, закончившихся Альцгеймером. На тех снимках тебе должно быть лет пять, шесть… Сделаны они тем же фотоаппаратом, что, как поговаривали, был выигран в лотерею на ярмарке, перед войной, бережно хранившимся до самого конца пятидесятых, нередко пользовалась им и я.
Почти всегда ты опускала голову, гримасничая и кривляясь, либо загораживала лицо рукой, словно тебе мешал не без труда тобой переносимый свет; недавно, в письме ко мне, заметила кузина Ж., «у неё такой вид, будто она саму себя недолюбливает».
Это замечание меня глубоко задело. Была ли ты счастлива? Никогда прежде не задавалась я этим вопросом, как если бы тот звучал оскорбительно, абсурдно по отношению к умершей девочке. Потому что их страданием вызванным утратой, сетованием на недостаток твоей приветливости к ним, всем этим проявлением их любви к тебе и оберегалось твоё счастье. По поверью «коль окружен заботой, то и любим», ты, несомненно, была таковой. Святые девы счастливы. Может, ты не из их числа…
Ужас и чувство вины от заполонившей моё сознание мысли, что ты была создана не для жизни, что смерть твоя изначально была запрограммирована, а на землю ты была отослана, как пишет о том Боссюэ, «
Хотя, какое тут предопределение, откуда ему взяться. Обычная эпидемия дифтерита, а у тебя не было прививки: вакцинирование по версии
Две девчонки, одной умирать, другой жить…
Пока мама, являвшая собой саму жизнь во всей её прелести и богатстве, была жива, она же, как мне кажется, была и разносчицей смерти; ею соблазнённая, её же и навлекавшая. Вплоть до четырнадцати, а не то и до пятнадцати лет, я смутно ощущала, что она и мне позволила бы умереть вслед за тобой. Случалось, грозила наложить руки и на себя, в знак заслуженной нами с отцом кары, на что указывало и её: «
Умиравшие молили её посидеть у изголовья, всякий раз звали обряжать умерших. Отправлялась она туда в охотку, странно обрядившись: одной молодой девушке, угасавшей в чахотке, явилась в образе святой Терезы из Лизьё, повязав на голову простыню.
В сорок пять, ложась на операцию, боялась я, что не выберусь из анестезии, умру раньше неё — ушла, дескать, она, то есть ты, затем отец, теперь вот и я, так всех нас и перехоронит.
На одном из своих рисунков Рейзер Ж.-М. нарисовал мужчину, со спины, мужчина ведёт за руку ребёнка, ведёт по длинному мосту. Мост переброшен через глубокое ущелье, и у моста нет перил. Мост в три полосы: правая из них осталась позади (за спиной мужчины) низвергающимся в пучину разломом, на левой (по ней идёт ребенок) через несколько шагов такой же разлом, с зияющей после него пропастью, перед мужчиной мост цел и узок — только для одного пешехода. За спиной мужчины три следа, два из них детские, один закончился на правом разломе моста…
Рисунок свой Рейзер назвал так:
И всё же, слова словами, а дела делами — зимой кутала она меня сверх всякой меры, стоило мне лишь чихнуть, и отца тут отправляли за врачом. Она возила меня на консультации к специалистам в Руан, платила стоматологам даже по их разумению неприличные гонорары. Покупала исключительно мне и для меня телячью печенку и молодое, розовое мясо. Но при этом обронённое: «
Разумеется, я её обожала. Говорили, что была она красивой женщиной, и что я «в неё». Я гордилась тем, что была схожа с ней, порой за то же и ненавидела, и тогда, стоя перед зеркалом дверцы шкафа, грозила ей кулаком и желала ей смерти.
Писать тебе, значит без конца рассказывать о ней: она правообладательница излагаемому, за ней право на суждения, оспариваемые мною вплоть до той самой поры, пока не стала она жалкой и немощной в