вывески. Он делал вид, что слушает ее, хотя на самом деле слышал не все, целиком поглощенный ощущением воздуха и солнца и тем, что вот он снова может сам передвигаться, идти куда хочет по этому южному, сверкающему городу.
— Коля, да вы меня не слушаете, — вдруг сказала Аннуш.
— Нет, я слушаю, слушаю, — ответил он, легонько взяв за локоть и прижав к себе ее руку.
Она продолжала что-то щебетать. А он шел и думал, что сделал очень хорошо, назвавшись ей Колей, хотя на самом деле его имя было Карп — Карп Корниенко. Его давным-давно никто не называл по имени, в армии все его звали или «товарищ Корниенко» или просто «Корниенко», а другой жизни, кроме армии, у него давно уже не было. И когда она спросила, как его зовут, имя Карп вдруг показалось ему таким некрасивым, что он сказал: «Коля».
— А вот это военный комиссариат, — сказала Аннуш, когда они проходили мимо одного из зданий.
Он посмотрел на дом У входа была обычная, как в тысяче других городов, вывеска. Он прикинул в уме, через сколько времени он попадет в этот дом после врачебной комиссии, и подумал, что едва ли раньше чем через месяц Он шел по городу, и все встречные невольно смотрели на него, на восемь нашивок — три золотые и пять красных, — пришитых к его шинели.
Когда Аннуш привела его в домик к своим родителям, он, сев за накрытый к обеду стол, где уже собралась семья (старики, сестра и младший брат Аннуш — мальчишка лет тринадцати), сначала чувствовал себя неловко: с такой предупредительностью, словно к больному, все относились к нему. А мальчишка просто ел его глазами. Зачерпнув ложку супу, он, не донеся ее до рта, остановился и смотрел на Корниенко так жадно, как будто тот сейчас провалится сквозь землю и он никогда его больше не увидит. Корниенко встретился с ним взглядом, вспомнил себя таким же пареньком, неожиданно подмигнул, и оба они рассмеялись Напряженность исчезла, и дальше пошел длинный, шумный, бестолковый обед, с гостами, которые Корниенко не всегда понимал, и армянскими кушаньями, которых он никогда еще не пробовал.
Вечером он вернулся в дом для выздоравливающих. Было уже поздно, но никто не спал: некоторые лежали, некоторые сидели на кроватях. К потолку поднимался густой табачный дым. На крайней койке, привалившись к прислоненным у изголовья костылям, сидел одноногий лейтенант и, тихонько подыгрывая себе на гармони, пел вполголоса:
Корниенко дошел до своей кровати и лег.
«Да, наверное, там оттепель, — подумал он. — Судя по всему, полк наступает где-нибудь под Армавиром. Кони, наверное, устали, но пушки все-таки тащат».
Он представил себе, как едет на своей Зорьке впереди батареи, и ему стало жаль одноногого лейтенанта, который — не то что он, Корниенко, — никогда уже больше не вернется в свой полк.
Через месяц на медицинской комиссии его признали инвалидом, освободили вчистую и выдали пенсионную книжку. Все это случилось в течение каких-нибудь трех часов, потому что дело казалось врачам ясным. Он переходил из рук в руки, его выстукивали, осматривали, выписывали бумажки. Он опомнился, только когда вышел на улицу, и остановился в недоумении: куда же, собственно, ему теперь идти? В кармане гимнастерки у него лежала пенсионная книжка. Он с удивлением ощупал карман: она действительно там лежала. «Вчистую». Это слово, которое он когда-то механически повторял, говоря о других, сейчас было готово его раздавить. Он задумался и попробовал представить себе, как будет дальше жить. Значит, у него не будет полка, не будет батареи, там будет другой командир, а он уже не увидит никого из тех, с кем воевал. Он не будет ехать рядом со своими пушками по грязным весенним дорогам и подгонять лошадей, не будет выбирать наблюдательные пункты, не будет вести огонь, и в термосе не принесут вечером еду, и он не перекурит с друзьями, и никто уж ему не скажет «товарищ командир», потому что он уже не будет командиром, и никому он не отдаст приказания, потому что некому будет приказывать. И он даже не будет знать, где находится его прежняя батарея, потому что никто ему этого не скажет, он не будет иметь к ней никакого отношения.
Он медленно шел по улице, прихрамывая, опираясь на палку тяжелее, чем обычно. «Это — старый кадровик», — обычно говорили про него, когда заходила о нем речь в полку с кем-нибудь незнакомым. И он никогда раньше особенно не вдумывался в это слово. Но сейчас он вдруг сообразил, что позади осталось чертовски много лет — три года действительной, три года сверхсрочной, полтора года войны. Жизнь без армии давно перестала существовать для него. И сейчас он, трезво рассуждая, очень хорошо представлял себе, как он, освобожденный вчистую, будет где-нибудь работать, хотя бы в этом городе, в каком-нибудь учреждении или за городом в совхозе, и, может быть, женится — и все пойдет так, как идет в жизни у многих тысяч людей. Он мог думать об этом, но, когда он хотел более реально представить себе, какая они будет, эта жизнь, он не мог себе этого представить, это было невозможно.
Когда он остановился, то увидел, что незаметно для себя прошел почти весь город. Он повернулся и поспешно, как только мог, пошел назад. Но пока он дошел до военкомата, наступил уже вечер и занятия кончились.
Было совсем темно, когда он добрался до дома, где жила Аннуш. Там его все ждали, и Аннуш, выбежавшая ему навстречу, спросила:
— Ну как? Что тебе сказали?
— Ничего, все в порядке, — ответил Корниенко, — Говорят, скоро совсем поправлюсь. Завтра вечером поеду догонять свою часть.
Он видел по ее глазам, что она не верит, чтобы на медицинской комиссии могли сказать ему, что все хорошо. Но она не посмела переспросить его и только молча взяла за руку и провела в комнату, где его встретили — ее родители. И началась обычная домашняя суета с приготовлением ужина. Он сидел у них весь вечер, половину ночи и по тому, как с ним говорили Аннуш и окружающие, чувствовал, что куда бы он ни уехал, в этом доме его будут ждать.
Командир дивизии полковник Вершков сидел над картой в низкой черной халупе. Войдя, он забыл стащить с себя папаху и сейчас, сдвинув ее на затылок, грудью навалившись на стол, рассматривал с начальником штаба карту. Левой рукой он машинально размешивал ложкой в стакане воображаемый чай, который уже давно был выпит.
— К вам прибыл капитан Корниенко, — приоткрыв дверь, сказал адъютант.
— Корниенко? — переспросил полковник и со звоном опустил ложку в стакан.
— Так точно, товарищ полковник, — сказал Корниенко, входя и оттесняя плечом адъютанта.
— Ей-богу, живой, — сказал полковник, вставая и делая два шага навстречу Корниенко.
В самые тяжелые дни боев самыми радостными для полковника были те минуты, когда он узнавал, что тот или другой из его знакомых казаков после ранения возвращался в часть.
— Здравствуй, Корниенко.
— Здравствуйте, товарищ полковник, — сказал Корниенко и, в свою очередь, сделал два шага навстречу полковнику, стараясь не прихрамывать (палку он оставил за дверью).
— Вот правильно, — сказал полковник, обращаясь к начальнику штаба. — Правильно. Выздоровел — и направился в часть, в свою же часть.
— Никак нет, — сказал Корниенко, продолжая стоять навытяжку. — Никак нет, товарищ полковник, не направляли меня в часть. Я без документов пришел, два раза задерживали меня.
— Без документов? — удивленно протянул полковник.
— Так точно. — Корниенко все еще продолжал стоять навытяжку. — Вот мне весь документ дали, — добавил он дрогнувшим голосом. — Вот он, документ.