породу.
Лишь один раз Костицын потерял самообладание.
К нему подошел боец и тихо сказал:
— Упал сержант Ладьин, не то помер, не то сомлел, — не откликается.
Костицын хорошо знал простой и ясный характер сержанта, он знал, что в случае смерти или ранения командира Ладьин примет командование и поведет людей так, как вел их сам Костицын.
И, подходя в темноте к сержанту, он знал, что тот молча работал до края и сдал раньше других лишь оттого, что был еще слаб после недавнего ранения и большой потери крови.
— Ладьин, — позвал он, — сержант Ладьин, — и рукой провел по влажному лбу лежавшего. Сержант не отзывался. Тогда Костицын наклонился над ним и вылил на голову ему и на грудь воды из своей фляги. Ладьин пошевелился.
— Кто это здесь? — спросил он.
— Я, капитан, — сказал командир, наклоняясь над ним. Ладьин обнял рукой шею Костицына, тыкаясь мокрым лицом в его щеку, шепотом сказал:
— Товарищ Костицын. Мне уже не встать. Вы меня пристрелите и мясо мое поделите среди людей. Это спасение будет. — И он поцеловал Костицына холодными губами.
— Молчать! — закричал Костицын.
— Товарищ капитан…
— Молчать! — снова крикнул Костицын. — Я приказываю молчать!
Его ужаснула простота этих странных слов, произнесенных в темноте. Он оставил Ладьина и быстро пошел туда, где слышался шум работы.
А Ладьин пополз следом, подтягивая за собой тяжелую железину, останавливаясь каждые несколько метро, набирая силы, и снова полз.
— Вот еще скоба одна, — сказал он, — передайте тем, что наверху работают.
Всюду, где не ладилась работа, бойцы спрашивали:
— А где дед, хозяин наш? Отец, пойди сюда! Отец, где же ты там? А, хозяин?
И все они и сам Костицын ясно понимали и знали, что не будь среди них этого старика — им бы никогда не удалось справиться с огромной работой. Он легко и свободно двигался в темноте по шахте. Он ощупью разыскивал нужные им материалы. Это он нашел молот и зубило, это он принес из дальних продольных три ржавых обушка. Эго он посоветовал привязывать ремнями и веревками тех, кто работал в стволе — вколачивал новые скобы взамен выбитых. Это он первым добрался до верхнего горизонта и разобрал во мраке камни, закрывавшие вход в квершлаг. Казалось, он не испытывал усталости и голода, так легко и быстро передвигался он, поднимался и спускался по стволу. Шла к концу работа. Даже самым ослабевшим вдруг, прибавилось силы. Даже Кузин и Ладьин почувствовали себя крепче, твердо, не шатаясь, стали на ноги, когда сверху закричали:
— Последнюю скобу вбили!
Радостное, пьяное чувство охватило всех. Костицын в последний раз повел людей в печь, там раздал он автоматы, каждому велел прикрепить к поясу ручные гранаты.
— Товарищи, — сказал он, — пришла минута вернуться снова на землю. Помните: на земле война. Товарищи! Нас спустилось сюда двадцать семь, возвращается нас на землю восемь. Вечная память тем, кто навеки останется здесь.
И он повел отряд к стволу.
Только пьяный, нервный подъем дал людям силу вскарабкаться по шатким скобам, подтягиваться метр за метром по скользкому и мокрому стволу шахты. Больше двух часов занял подъем шести человек. Наконец они поднялись на первый горизонт и ожидали, сидя в низком квершлаге, оставшихся еще внизу Костицына и Козлова.
Никто не видел в темноте, как случилось это. Казалось, произошло это по жестокой, ненужной случайности. Во время подъема уже в нескольких метрах от квершлага вдруг сорвался вниз старик забойщик.
— Дед, хозяин, отец! — закричали сразу несколько голосов.
Тело старика тяжело упало на груду породы, лежащей посреди шахтного двора.
— Проклятая, подлая нелепость, — бормотал Костицын, тормоша неподвижное тело. И только сам старик-забойщик за несколько минут до своей гибели чувствовал, что с ним творится что-то необычное, страшное.
«Смерть, что ли, пришла?» — думал он.
В ту минуту, когда бойцы, вколотившие последнюю скобу, радостно закричали, что могут еще двигаться, он ощутил, что силы жизни оставляют его. Никогда о ним не было такого. Голова кружилась, красные круги мелькали в глазах. Он поднимался по стволу наверх, уходил из шахты, в которой проработал всю свою жизнь. И с каждым его движением, с каждым новым усилием слабели его руки, холодело сердце. В мозгу мелькнули далекие, давно забытые картины. Чернобородый отец, мягко ступая лаптями, подводит его к шахтному копру… Англичанин-штейгер качает головой, смеясь смотрит на маленького одиннадцатилетнего человека, пришедшего работать в шахту… и снова красным застилает глаза. Что это — вечернее солнце в дыму и пыли донбасского заката, кровь или та красная дерзкая тряпка, которую он выхватил из-под пиджака и, гулко стуча сапогами, понес впереди огромной толпы оборванных, только что поднявшихся на поверхность шахтеров, прямо на скачущих из-за конторы казаков и конных полицейских?.. Он собрал все силы, хотел крикнуть, позвать на помощь. Но силы не было, слова не шли.
Он прижался к холодному скользкому камню лицом, пальцы его цеплялись за скобу. Нежная мокрая плесень касалась его щеки, вода потекла по его лбу, и ему показалось, что мать плачет над ним, обливает слезами лицо его.
«Куда, куда ты уходишь, хозяин?» — спрашивала вода.
И снова хотел он крикнуть, позвать Костицына и сорвался, упал вниз.
Они вышли в балку ночью. Шел мелкий, теплый дождь. Они сняли шапки и молча сидели на земле. Теплые капли падали на их головы. Никто из них не говорил. Ночной сумрак казался светлым для их глаз, привыкших к многодневному мраку. Они дышали, глядели на темные облака, тихонько гладили ладонями мокрую весеннюю траву, пробившуюся среди мертвых прошлогодних стеблей. Они всматривались в туманный ночной сумрак, вслушивались: то капли дождя падали с неба на землю. Иногда с востока поднимался ветер, и они поворачивали к ветру свои лица. Они смотрели — пространство было огромно.
— Автоматы прикройте от дождя, — сказал Костицын.
Вернулся разведчик. Он громко, смело окликнул их.
— Немцев в поселке нет, — сказал он, — три дня как ушли. Пошли скорей, там нам две старухи котел картошки варят, соломы настелили, спать ляжем. Сегодня двадцать шестое число; мы в шахте двенадцать суток просидели. Они говорят: тут за наш упокой тайно всем поселком богу молились.
В доме было жарко. Две женщины и старик угощали их кипятком и картошкой.
Вскоре все бойцы уснули, прижавшись друг к другу, лежа на влажной теплой соломе. Костицын сидел с автоматом на табурете, нес караул.
Он сидел, выпрямившись, подняв голову, и всматривался в рассветный сумрак. День и ночь и еще день проведут они здесь, а на вторую ночь двинутся в путь. Так решил он. Странный царапающий звук привлек его внимание. Казалось, мышь скребла. Он прислушался. Нет, то не мышь. Звук доносился откуда- то издали и в то же время был совсем близко, словно кто-то робко и несмело, то, наоборот, настойчиво и упорно ударял маленький молотом… Может быть, в ушах все еще стоит шум от их подземной работы? Ему не хотелось спать. Он вспомнил Козлова.
«У меня стало железное сердце, — подумал он, — теперь я не могу ни любить никого, ни жалеть».
Старуха, бесшумно ступая босыми ногами, прошла в сени. Начало светать, Солнце прорвалось сквозь облака, осветило край белой печи, капли заблестели на оконном стекле. Негромко, тревожно заквохтала в сенях курица. Старуха что-то сказала ей, наклоняясь над лукошком. И опять этот странный звук.
— Что это? — спросил Костицын. — Слышите, бабушка, словно молоточек где-то стучит, или кажется