отчаиваться, за­пасаться доводами для словесных схваток. Футболь­ная тема вклинивалась в наши споры о добре и зле, правде и лжи, о Маяковском, Пастернаке, Шолохове, Хемингуэе, Ильфе и Петрове, профессорах Гроссмане и Аниксте и о «пробах пера» некоторых из нас — буду­щего поэта Николая Тарасова, будущего литератур­ного критика Владимира Барласа, будущего журнали­ста апээновца Эммануила Боровика.

Борису Лебскому на роду было написано сделаться поэтом: узколицый, с падавшей на глаза черной пря­дью, красивый, когда задумывался, слушая в себе рож­дение стиха. Вот строчки Лебского: «Подсмотреть, подслушать ветер, где и как звенит, как играет на рассвете серебром ракит, чтоб потом в строку сонета бережно вкропить серебро звучанья ветра, серебро ра­кит». В этих стихах слово «потом» до сих пор отдается во мне болью. Скорее всего потому и помню их.

Витя Беркович, с крупными губами, носатый, ушас­тый, очкарик, заметный человек в институтском ком­сомоле, нацелился на историю: разыскивал книги Ка­рамзина, Костомарова, Ключевского, Тарле, бегал в Политехнический на лекции и еще куда-то в кружки и на семинары.

Осталось у меня несколько его фронтовых писем со штампиком «Просмотрено военной цензурой». Это — из последнего, от июля сорок второго:

«Я пехотинец, рядовой стрелок, мое оружие винто­вка, ноги средство передвижения. Сейчас ждем прика­за. Скорей бы, уж очень мы засиделись, летом все-таки

лучше воевать. Очки безнадежно сломались, не могу раздобыть новые. Подцепил малярию, только вчера выписался из батальонного медпункта. Малярия здорово ослабила, а поправляться некогда. Боюсь, как бы все это не отразилось на моей боеспособности. Не стану входить в подробности, оставим их до встречи. Жду письма».

Мой ответный треугольничек вернулся. Адрес Берковича перечеркнут, оставлена лишь моя полевая по­чта. Синим карандашом резко выведена буква «В» (возврат). Лежат они оба передо мной.

Много-много лет спустя, в восемьдесят седьмом, был я приглашен в школу на открытие мемориальной доски. Мы учились в Колпачном переулке, а потом нашу школу перевели далеко, в район проспекта Вер­ надского, сохранив номер — 324. И вот в здании после­военной постройки открывается доска в честь погиб­ших выпускников, сооруженная долголетними стара­ниями душевных людей. Когда сняли покрывало, в глаза мне так и ударила золотая строка — «Виктор Беркович». И не отвести взгляда: Витька, Бешка — школьное его прозвище. Жила в Спасоглинищевском переулке семья: мать, отец и два сына. Отец умер в заключении, оба сына, солдатами, погибли на фрон­те, мать — доктор медицинских наук, педиатр — Ида Максимовна закончила свой век в одиночестве. Не передать, как тяжело мне, вернувшемуся, было встре­ чать ее глаза...

Золотом на мраморе на лестничной площадке шко­лы между этажами — «Виктор Беркович». Розовоще­кие мальчишки, родившиеся через тридцать лет, после того как я получил последнее фронтовое письмо от Витьки, разбившего очки и беспокоившегося о своей боеспособности, держат образцовый, отрепетирован­ный пионерский салют...

От Миши Лихачева не осталось ничего, ни фото­графии, ни письма. Звали мы его за прозрачные, в длинных ресницах, сияющие доброжелательностью глаза Князем Мишкиным. Он читал больше чем все мы, чаще вслушивался, чем говорил, за улыбчивостью прятал искания: не определился, и это его беспокоило. А мог, умный и совестливый, копнуть глубоко. Был он миниатюрен, вряд ли в ополчении ему подобрали ши­ нель по росту, наверное, путался в полах.

Друзьями я был за все вознагражден. В конце три­дцатых ничто другое так не проверяло людей, как отношение к усеченным семьям. Ни один из моих друзей не дрогнул, не шелохнулся. Собирались то у од­ ного, то у другого, а у меня так даже охотнее: мать привечала, к особым стараниям не прибегая, но внут­ ренне гордясь ребятами, и они не могли этого не чувствовать. Лихолетье разводило по сторонам, безоб­ манно высвечивало. Человеческая прочность, если по­везло ее встретить, не давала сгинуть вере.

Чтобы слова эти не остались словами, забегу в со­рок третий год. Уйма времени прошла, не знаю, живы ли те, о ком вспоминаю, но не могу этого не сделать, пусть даже это покажется не к месту в заметках фут­больного репортера. Другой возможности не предста­вится.

Связист принял телефонограмму: «Восьмому (код начальника станции) к девяти ноль-ноль явиться на командный пункт полка в партбюро». Что КПП за двадцать пять километров от моей «точки», а фе­ вральские вьюги наискось, круто перемели дороги и идти придется ночью, лесом— сущие пустяки: к тому времени хлипкий студентик превратился в терпели­вого, ко всему привычного солдата. По другой при­чине разобрало меня приказание. И прежде толковало со мной начальство о вступлении в партию: «Младший командир, десятком солдат управляешь, политзанятия проводишь, образование без одного курса высшее». А я отводил глаза — ни да ни нет. И вот вызывают, не зная про отца. В действующей армии какие анкеты, офицеров, возможно, и пропускали через ртах, а у на­шего брата— тоненькая зеленая красноармейская книжка, куда внесены звание и должность, прохо­ждение службы, прививки, вещевое имущество, номера винтовки и противогаза, размеры шинели, шапки и сапог.

Настал предельный час. Я и в молодости, как до сих пор, доверял больше бумаге, чем красноречию. Сел возле коптилки и принялся строчить на тетрадных страничках. Все как есть. И написав, спокойненько посвистывая, пришил чистый подворотничок на гим­настерку, оделся, сунул пайку хлеба в карман ватника, закинул за спину винтовку, приладил к валенкам лыжи и двинулся целиной впотьмах.

Прибыл вовремя: умели мы рассчитывать дорогу с точностью до минуты. Зашел, доложил. Сидят за столом трое — политруки Баранов, Перельман  и воентехник Тихомиров. Далеко не всех однополчан помню по фамилии, а этих мне не забыть. Вы­кладываю свои листочки перед ними и, как положено, четко выговариваю: «Прошу ознакомиться». Пере­глянулись удивленно, но просьбу уважили, велели подождать.

В сенях свернул махорочную цигарку, руки чуть дрожат. Сижу и представляю: «Сейчас скажут, что могу быть свободным». И тяжело так думать, но все же и облегчение: совесть чиста.

Долго ждал. За дверью тихо, если и говорили они между собой, то вполголоса. Наконец вызвали.

Когда первый раз заходил, показались они мне свежими, бодрыми — утро же, выспались, позавтрака­ли. А теперь — будто не минуты, а часы прошли — хмурые, постаревшие, ни просвета улыбки, плечи отя­желевшие. И стало особенно заметно моему, привык­шему ко всему армейскому, взгляду, что они не кад­ровые, а призванные в войну: ни стати, ни выправки, прежнее штатское в них проглянуло. Я стою навытяж­ку, успел подумать с сочувствием к ним: «Агитиро­вали— и влипли».

Баранов, старший среди них по званию, оглядел меня с ног до головы:

— Слушай, сержант. Ты у нас в полку полтора года. Так? В войну этого достаточно. Рекомендации мы тебе даем.

Повернулся через левое плечо — и в дверь. Как шел на командный пункт — помню, а обратную дорогу за­был — летел, ног под собой не чуя.

С этими тремя, как я потом узнал, коммунистами с двадцатых годов, приходилось мне много раз встре­чаться и по службе, да и за вольным разговором — политработники же,— но ни один из них ни полсловом не обмолвился о том заседании. Спустя год я был назначен парторгом роты —в этом назначении они не могли не участвовать.

По прошествии многих лет, когда мы, однопол­чане, собрались вместе в ресторане «Россия» отметить двадцатилетие Победы, один из троих, Перельман, человек давно уже снова штатский, пожилой, обнял меня за плечи: «Читаю тебя в газетах. Вот видишь!». Значит, держал в уме...

...Мы понятия не имели о кулисах футбола. Он начинался для нас с появления в прямоугольном ко­ лодце тоннеля игроков, которых мы узнавали мгновен­но по макушкам, лбам и плечам, и заканчивался их сходом на нет в то же заповедное подземелье. Мы ничего не смыслили в тактике и стратегии, если бы кто- то в нашем кругу вздумал козырнуть специальной терминологией, его подняли бы на смех.

Мы видели на поле людей, и нас занимало, как они себя проявляют все вместе и каждый порознь, как стоят за общее дело. Если что-то происходило невпо­пад, мы воспринимали это не как тактическую или техническую ошибку, а как несуразицу, человеческую слабость, драматический поворот. Мы не сомневались, что форварды, хавбеки, беки и голкиперы игрой живут, что поле и мяч не больше, чем форма, условность, как книжные страницы, театральные подмостки и декора­ции, живут для того, чтобы особым, футбольным об­разом посвятить нас в какую-нибудь жизненную ситу­ацию, которая что-то откроет.

Компания у нас сложилась спартаковская. Выбор безотчетен, необъясним, но уж коли он сделан, до­ казательств правоты сколько угодно. Нас устраивало, что «Спартак» не представлял никого, кроме самого

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату