поздно, времени осталось мало.
— Хоть немножко послушай! — сказал Джон Нэппер.
Но тут явился еще гость — тот самый американец, которому Джон оставил свою мастерскую в Париже. Он стоял в дверях, улыбаясь во весь рот, подергивая себя за усы. Джон бросился к нему, расцеловал и тут увидел за спиной мужа его маленькую, почти бесплотную жену (она болела и после этого очень похорошела). Джон и ее расцеловал. Они сияли как ангелы.
— Полина, — крикнул Джон наверх, — ты не поверишь! Поди сюда! — Он заставил гостей спрятаться, чтобы она еще больше удивилась. Полина вскинула руки, наклонила голову — как в китайском танце — и заулыбалась.
Я снова пришел к нему на следующий день, и в этот раз мне удалось почитать ему вслух. Он искренне радовался. Он слушал с удовольствием, писал быстро, вдумчиво, расставив босые ступни, длинные, как лопаты. Когда я кончил, он заговорил о Хольмане Ханте, о том, что музыка «Биттлзов» совершенно такая же, говорил о Пикассо, об этом надутом старом осле, о том, как все его работы напоминают ему торжественную речь президента Рузвельта. Меня пробирала веселая дрожь (и не только от выпитого виски). Я слушал его, переводя взгляд с одной картины на другую. Зловещие, самоубийственные старые работы, большие, яркие — новые, среди них — портрет Люси, только сейчас окончательно возникающий на мольберте, — Люси среди цветов. И вдруг я похолодел.
На стене висел огромный темный морской пейзаж. Для Джона это была проходная работа. В ней сквозило что-то от Тернера — иллюзия движения, мутный воздух, свет сквозь облака, едва намеченный силуэт корабля в огромном море и небе. Корабль терпел бедствие. Вселенная клубилась. Я вспомнил рассказ Джона о том, что Тернер жил двойной жизнью — две разные жизни, две разных жены. В одной жизни он был капитаном, морским волком, в другой — прототипом диккенсовского Скруджа, хотя на самом деле был тайным филантропом.
Среди прелестных цветов с прелестного лица моей дочери глаза глядели настороженно- расчетливо.
В тот вечер Джон сказал:
— Нравится мне, что у кельтов бог поэзии — кабан. — При этом слове он сморщил нос и вдруг стал поразительно похож на кабана.
— Кабанам понятны разговоры ветра, — сказал я.
Он усмехнулся, довольный.
— Да, да, им все понятно. — Мы с ним знали одни и те же старые легенды. — Но мне другое нравится. Художники-то и впрямь свиньи. Вот что мне по сердцу. Когда я был молодым... — Он снова сморщил нос, невыразимо божественно возмущенный своей молодостью. — Для меня старость — радость именно потому, что можешь работать без перерывов на всякие свинства — на блуд и бесчинство. — Сказал и обрадовался.
Я налил еще виски из бутылки, купленной им. Купил он ее для меня — Джон Нэппер совсем не пил, когда работал, да и в другое время пил очень мало. Даже пиво пил совсем редко, не то что все ирландцы. Сегодня, когда он был трезв, я пил и за него тоже. (Равновесие важнее всего.) Я посмотрел на большое полотно — прислоненную к стене новую картину. Полина среди цветов. Хорошая работа, человеку помоложе так не написать. Картина была многоплановая — не от меняющейся глубины перспективы, а от чего-то иного. Женщина сидит у дерева, на холме, везде цветы, птицы, блики, тени. Она глядит — до странности похожая на сидящие статуи египетских гробниц — в долину, внезапный просвет, затененный и смутно таинственный, словно вздох в пространстве. Все на картине, каждый проблеск света, движется, растет, расступается у тебя на глазах? Женщина даже дышит — оптическая иллюзия, такой у нее узор на платье. И в центре всего этого радостного движения, угасающего в совсем не радостной тени, ее лицо парит в абсолютном покое, в святости.
— Я вас понимаю, — сказал я и улыбнулся.
Он улыбнулся в ответ, выжидая.
В поэтическом опьянении я стал понимать очень многое. В своих парижских картинах он дошел до края пропасти, борясь за свою жизнь, выжимая до последней капли кровь из сердца мира, как свекольный сок, стараясь постичь его тайны, — и ничего не нашел. Он бросался в погоню за светом, не только зримым светом, напрягая все мышцы души и тела, добираясь до истинной реальности, до абсолюта, искал красоту, увиденную не чужими глазами, но честно найденную им самим, а нашел всего лишь черный провал. И его жена видела то же самое. Ее мозаика становилась все темнее, стала мрачной, как и его работы, а может быть, еще мрачнее. Но тут, на краю гибельного самоуничтожения, Джон Нэппер отпрянул от пропасти, я это видел. Теперь он воссоздаст мир из ничего. Да будет свет, райские кущи. Он начертит карты островов сокровищ. И поверит в них. Да как он мог не поверить, видя, как стали светлеть грустные глаза его жены? Какое величие! И какая бессмыслица.
Я рассказывал ему все это, и он сиял, поддразнивая, словно отражение в зеркале.
— Именно так! Именно так!
Полина окликнула нас сверху, спросила, не останусь ли я поужинать. Я сказал, что должен встретиться с Джоанной в ресторане — она работала над пьесой для флейты, — но, взглянув на часы, понял, что уже опоздал на полчаса. Я встал, свалился, снова поднялся — комната кружилась, как Эйнштейново мироздание, — и стал искать свое старое черное пальто. Джон Нэппер явно встревожился.
— Я пойду с вами, — сказал он. Полина остановилась в дверях. Я нашел пальто, кое-как натянул его, отыскал и свою мрачную черную старую шляпу. Они поговорили между собой. — Подождите, Джон! — крикнул мне Джон Нэппер. — Мы идем с вами. Обязательно! — Они сияли от радости. Лучше они ничего не могли придумать. Полина стояла в дверях, высокая, внушительная, готовясь подхватить меня, если я опять споткнусь. Голову она наклонила, широко улыбаясь, как женщина на старинных индийских барельефах, — девушка, стучащая по дереву. Символ плодородия. У нее были огненные крылья. В углу Джон ползал на четвереньках, разыскивая башмаки. Он щелкнул пальцами, встал и прошел мимо меня. Вскоре они оделись. Полина, элегантная, высилась до небес. Джон, в черном костюме, ослепительно белой рубашке — еще элегантней; он мог поспорить величием с Эдуардом Седьмым — ослепительный, как Спаситель наш, Иисус Христос во всей славе второго пришествия.
Мы поймали такси. Мы говорили о Малере и метафизике.
Мы приехали в ресторан, когда Джоанна уже поужинала. В гневе она была прекрасна. Ее рыжие волосы, как языки пламени, струились по темно-синему платью.
— Какая ты красивая! — сказал я.
—
— Чудно! — сказал он и стал что-то плести. Хотя Джоанна и хмурилась, я все же выпил вина. Вскоре — не помню, как это случилось, — кто-то полез со мной в драку. Из-за Самуэля Беккета, если не ошибаюсь. Джоанна выбежала в слезах. Полина бросилась за ней на улицу.
Потом я очутился вместе с Джоном Нэппером в такси — мы отчаянно гнали эту черную приземистую колымагу. — Черт бы побрал этого дурака валлийца! — сказал он. Его шевелюра походила на сияние. Его профиль был воплощением идеи Платона о царственности.
— Я его одолел? — спросил я. Губа у меня кровоточила.
— Ты был великолепен! Великолепен! — Джон Нэппер закинул голову и расхохотался. Я сидел, сгорбившись в темноте.
— Вы сумасшедший! — ласково сказал я, покачав головой. — Всегда видите во всем только хорошее.
— Но ведь хорошее
— Сумасшедший! — сказал я.
— Вот именно! — сказал он. Он наклонился вперед, огромный, на голову выше меня, за окном такси, словно сон, пролетало Челси. (Тернер жил двойной жизнью — две разные жизни, две разных жены. В