И тут звонок.
Звонок — значит, перемена. Передышка. Дежурный выгоняет всех из класса и открывает окна.
А мне что делать? Странно мне показалось, что я буду носиться по двору с мальчишками. Но я пробую, не отстаю от других!
Здорово, весело. Ну и здорово!
Как давно я не бегал!
Когда я был молодым, то пускался даже, бывало, вдогонку за трамваем или поездом. Иногда я дурачился с детьми у знакомых. Делал вид, что хочу их поймать, да не могу — убегают. Это, когда я был молодым.
Потом уж я не спешил. Ушел у меня из-под носа трамвай — подожду другого. А когда я в шутку догонял ребенка, то сделаю несколько шагов и топаю ногами на одном месте. А он-то бежит изо всех сия и только издали оглянется. Или бегает вокруг меня, описывая большие круги, а я кружусь на одном месте и делаю вид, что сейчас брошусь в погоню. Он думает, что если бы я захотел, то сразу бы его поймал, потому что я взрослый. А я не могу. Силы-то у меня есть, да сердце сразу стучать начинает. И по лестнице я уже взбирался медленно, и если высоко было, то отдыхал по дороге.
А теперь мчусь так, что ветер в ушах свистит. Я вспотел, но это ничего. Хорошо, весело. Я даже подпрыгнул от радости и крикнул:
— Как здорово быть маленьким!
Но тут же испугался и оглянулся — не слышал ли кто? Ведь могут подумать, что раз я так радуюсь — значит, не всегда был маленьким.
Мчусь так, что только в глазах мелькает. Устал. Но стоит остановиться на минуту, перевести дух — и уже отдохнул, и снова дальше!
Хорошо, что лечу как стрела, не то что раньше — шлеп-шлеп, плетусь еле-еле.
О, добрый гном, как я тебе благодарен!
Ведь для детей бег — как верховая езда, галопом, «с вихрями споря». Ничего не помнишь, ни о чем не думаешь, ничего не видишь — только жизнь ощущаешь, полноту жизни. Чувствуешь, что в тебе и вокруг тебя воздух.
Догоняешь ли, убегаешь ли — все равно! Быстрее!
Я упал. Разбил коленку. Больно. Звонок.
Жаль. Еще бы немножко. Еще бы минутку.
— Кто скорее, я или ты?
Нога уже не болит. Ветер снова хлещет Б глаза, в лицо, в грудь. Снова мчусь стремглав, чтобы быть первым. Чудом не натыкаюсь на ребят, преодолеваю преграды. Порог школы, хватаюсь рукой за перила — и вверх по лестнице. Не оглядываюсь, чувствую, что оставил его далеко позади. Победа!
И со всего размаха в узком коридоре — бац на директора! Директор чуть не упал.
Я видел директора, но остановиться уже не мог. Совсем как машинист, шофер или вагоновожатый.
В эту минуту я понял, что детей обвиняют несправедливо: они не виноваты, — это случай, несчастье, но не вина. Может быть, я и в самом деле утратил сноровку? Боже, столько лет, столько лет!
Я мог бы смешаться с толпой ребят, потому что все бежали. Но ведь я только первый день ученик.
И я, как дурак, остановился. Даже не сказал: «Простите»… А директор схватил меня за ворот и как $7
— Как тебя зовут, шалопай?
Я замер. Сердце так колотится, что слова выговорить не могу. Он знает, что я не нарочно, — значит, должен простить. Но, с другой стороны, так, с размаху, налететь на директора… Он ведь мог упасть, расшибиться. Я хочу что-нибудь сказать, но язык прилипает к гортани. А директор опять встряхнул меня и кричит:
— Будешь ты отвечать или нет? Я спрашиваю, как твоя фамилия?
А вокруг уже толпа. Все смотрят. И мне стыдно, что собралось столько народу. Тут как раз учительница проходила, погнала всех в класс. Я один остался. Опустил голову, точно преступник.
— Иди в учительскую! Я говорю тихо:
— Господин директор, позвольте объяснить. А директор:
— Ну, что там еще объяснять! Почему сразу не отвечал, когда я фамилию спрашивал?
Я говорю:
— Стыдно было: все стоят, смотрят.
А носиться как угорелому тебе не стыдно? Придешь завтра с матерью.
Я заплакал. Слезы сами катятся, как горох. Даже в носу мокро. Директор посмотрел, и, видно, ему меня жалко стало.
— Вот видишь, — говорит, — как плохо баловаться, потом плакать приходится.
Если бы я сейчас извинился, он бы простил. Но мне стыдно просить извинения. Мне хочется сказать: «Накажите меня, пожалуйста, как-нибудь по-другому, зачем маму огорчать». Хочется, да сказать не могу, слезы мешают.
— Ладно, иди в класс, урок начался.
Я поклонился, иду. В классе опять все смотрят. И учительница смотрит. А Марыльский меня сзади подталкивает:
— Ну, что?
Я не отвечаю, а он снова:
— Что он тебе сказал?
Я разозлился. Ну что он пристает, какое ему дело?
Учительница говорит:
— Марыльский, прошу не разговаривать.
Наверное, учительнице тоже хотелось, чтобы он оставил меня в покое. Видно, поняла, что у меня горе, — за весь урок ни разу не вызвала.
А я сижу и думаю. Мне обо многом надо подумать. Сижу, не слушаю, не знаю даже, про что говорят. А это как раз арифметика.
Ребята подходят к доске, пишут, стирают. Учительница взяла мел я что-то говорит, объясняет. Я хуже глухого. Потому что я и не слышу и не вижу. И даже вида не делаю, что понимаю.
Учительница, наверное, сразу догадалась, что я не слушаю. Должно быть, добрая, другая назло бы вызвала. Теперь я понимаю, почему у детей, когда им что-нибудь одно не удастся, и другое не ладится. Сразу веру в себя теряешь. А должно бы быть так: один накричит, а другой похвалит, ободрит, утешит. Да и надо ли кричать? Сам не знаю… Может быть, надо, а может быть, и нет.
А я как делал, когда был учителем? Разное бывало. Ну хорошо, я налетел на директора, и он схватил меня за шиворот. А что еще он мог сделать? Разозлился, потом успокоился. Только вот простил ли?
Сказал: «Иди в класс».
И не знаю, приходить ли мне завтра с мамой или нет.
И вот я думаю:
Всего лишь несколько часов я ребенок, а как много уже пережил.
Два раза мне пришлось испытать страх: один раз, когда у меня Ковальский тетрадку взял, другой раз — с директором. А ведь с директором это еще не все, и я не знаю, как мне быть.
Ну и натерпелся же я стыда, когда меня, как вора, за шиворот держали. Взрослого ведь никто не хватает и не трясет, когда он нечаянно кого-нибудь толкнет. Правда, взрослые осторожнее ходят, но все- таки иногда это с ними случается.
Но ведь детям не запрещается бегать?
Странно, что мне никогда это не приходило в голову, когда я был большим.
Всего лишь несколько часов я ребенок, и уже первые слезы, Да и теперь, хоть глаза у меня сухие, на сердце обида.
И это еще не все. Ведь я и упасть успел. Спускаю чулок, смотрю: кожа на коленке содрана — не в кровь, но больно. Вернее, не больно, а саднит. Сперва я этого и не почувствовал, а теперь, когда сижу вот