незначителен. Но я должен сказать больше. Все то, что составляет содержание и предмет его вины, было им самим дано в показании 22 октября, в день его ареста, причем со всеми деталями. Через несколько часов после ареста он написал собственноручное письмо, и он рассказал все, причем с такими деталями, которые не оставляют никакого сомнения в правдивости, искренности и откровенности этих показаний.
Позвольте мне напомнить вам один случай. Мы знаем, что в великом строительстве много людей перековывалось. Вот здесь был рассказан трагический случай с инженером Бояршиновым. Я помню его очень хорошо. Он стоит передо мной, как живой, на Шахтинском процессе. Он был тогда вредителем. Но вы видели, с какой искренностью, с какой честностью этот бывший вредитель стал прекрасным, советским работником. Во время процесса я прочитал отзывы о нем его товарищей по работе. Они с понятным ужасом писали о том чудовищном злодеянии, которое было совершено в Сибири, когда этот бывший вредитель, ставший честным работником, был раздавлен грузовым автомобилем.
Кто знает, может быть, то собственноручное письмо, которое в первые же часы после ареста писал Пушин, те показания, которые он давал, показания подробные и чистосердечные, и явились отголоском того внутреннего перелома, который намечался раньше.
Я позволю указать, что фактически Пушин отошел от работы троцкистов еще осенью 1935 года. Товарищ Вышинский спросил - может быть потому, что вы не получали задания? Ну пусть хотя бы поэтому, но ведь он имел возможность проявить собственную инициативу. Когда он в июле месяце 1936 года приехал в Каменский комбинат и встретился там с людьми, которых он же завербовал в троцкистскую организацию, он только издали, мимоходом с ними поздоровался, ему не хотелось говорить о вредительстве. Эта версия не была привнесена здесь на суде, она достаточно повторена в его показаниях от 17 января 1937 года. Эта мелочь важна в смысле характеристики искренности, в смысле правдивой оценки данных показаний. В последний год ни по линии вредительства, ни по линии передачи сведений вы не найдете нигде ни одного момента, который бы можно было криминализировать Пушину. Это - тоже положительный момент. Я думаю, вот эта совокупность [c.221] небольших положительных черт дает мне право просить, а вам право, может быть, удовлетворить мою просьбу, отступить от той высшей меры наказания, которую в отношении Пушина предлагал государственный обвинитель.
Граждане судьи! Я отказался от защитительной речи, потому что государственное обвинение было правильно в смысле установления фактов, оно было правильно и в смысле квалификации моего преступления. Но я не могу согласиться, я не могу помириться с одним утверждением государственного обвинителя: это то, что я и сейчас остаюсь троцкистом. Да, я был троцкистом в течение многих лет. Рука об руку я шел вместе с троцкистами, но ведь единственным мотивом, единственным, который побудил меня дать те показания, которые я давал, - это было желание, хотя бы сейчас, хотя бы слишком поздно, избавиться от своего отвратительного троцкистского прошлого.
И поэтому я понимаю, что свое признание, рассказ о той деятельности - гнусной, контрреволюционной, преступной деятельности, которую проводил я и проводили мои соучастники, что он в смысле времени произошел слишком поздно для того, чтобы сделать для меня лично какие-либо практические из этого выводы. Но не лишайте меня права на сознание того, только на сознание того, что хотя бы и слишком поздно, но я все-таки эту грязь, эту мерзость из себя выбросил.
Ведь самое тяжелое, граждане судьи, для меня это не тот приговор справедливый, который вы вынесете. Это сознание прежде всего для самого себя сознание на следствии, сознание вам и сознание всей стране, что я очутился в итоге всей предшествующей преступной подпольной борьбы в самой гуще, в самом центре контрреволюции, - контрреволюции самой отвратительной, гнусной, фашистского типа, контрреволюции троцкистской.
Было бы неправильно думать, что, когда начиналась моя троцкистская деятельность, я знал, к чему все это приведет. Было бы неправильно думать - это не уменьшает ни в малейшей степени моих объективных преступных деяний - но было бы неправильно думать, что я субъективно ставил себе контрреволюционные задачи и сознавал, в какое болото мерзости, преступлений мы в конце концов придем.
Да, я сделал один раз попытку отойти от троцкизма. Это был 1928-30 гг., и эта попытка не была доведена до конца. Я не выбросил из себя всех остатков своего прошлого, осталась ядовитая заноза остатков троцкистской идеологии. Осталась заноза, которая сначала не имела больших практических для меня последствий, но дальше вокруг этого разрастался тот злокачественный нарыв, который привел меня на путь преступлений, предательства, измены. Этот нарыв вскрыт.
Не думайте граждане судьи, - хотя я и преступник, но я человек - что за эти годы, годы удушливого троцкистского подполья, я не видел того, что происходит в стране. Не думайте, что я не понимал [c.222] того, что делается в промышленности. Я скажу прямо. Подчас, выходя из троцкистского подполья и занимаясь другой своей практической работой, иногда чувствовал как бы облегчение и, конечно, человечески была эта двойственность по только в смысле внешнего поведения, но и двойственность внутри.
Я ведь понимал не только то, что делается. Я же видел, несмотря на то, что это ни в малейшей степени не уменьшает ни гнусности преступлений, ни их объективной значимости, но я же видел, что мы - группка троцкистов, как правильно сказал государственный обвинитель, передовой отряд фашистской контрреволюции, что мы нашими вредительскими деяниями не можем хотя бы на йоту действительно изменить объективный ход развития промышленности, хозяйства. Но так было. И когда уже к концу 1935 года, к 1936 году мы вплотную подошли, вернее, неправильно, - не вплотную подошли, а оказались в самой гуще государственной измены, предательства и самой неприкрытой фашистской контрреволюции, когда ясно было и для нас, что мы превращаемся в агентуру фашизма, тогда не только у меня было стремление уйти от этого. Я не нашел в себе ни достаточного мужества, ни достаточной твердости для того, чтобы стать на тот единственный путь, который открывался, это - путь добровольного рассказа о своей деятельности, выдача организации и выдача всего того, что я сделал в прошлом, т. е. сделать раньше, чем это я сделал.
Произошел арест. Арест совершил свою роль положительную в смысле дачи мной исчерпывающих, полных показаний о деятельности троцкизма. Но он сыграл свою роль только в том отношении, что если я раньше пытался неправильным путем как-то выкарабкаться из этой ямы, то арест поставил передо мной дилемму: или дальше до конца оставаться врагом, не сознавшимся, не раскрывшимся, оставшимся троцкистом до последнего дня, или стать на тот путь, на который я встал.
Я понимаю, что это не может служить мотивом для снисхождения. Я только поясняю суду, что меня в конце концов побудило дать те исчерпывающие показания, которые, я надеюсь, хоть немного помогли разобраться в этом грязном клубке.
Я не стану говорить, граждане судьи, - было бы смешно здесь об этом говорить, - что, разумеется, никакие методы репрессий или воздействия в отношении меня не принимались. Да эти методы, для меня лично по крайней мере, не могли явиться побудительными мотивами для дачи показаний.
Не страх являлся побудительным мотивом для рассказа о своих преступлениях. Что может быть хуже самого сознания и признания во всех тех преступлениях - тягчайших и вреднейших, которые пришлось делать?
Всякое наказание, которое вы вынесете, будет легче, чем самый факт признания. Вот почему я не мог помириться с утверждением государственного обвинения, что и сейчас, на скамье подсудимых, я, как был, так и остался троцкистом.
И вот тогда, когда не только я предстал перед советским судом, когда я несу полную уголовную ответственность по советским законам перед советским судом за свои преступления, когда мы отвечаем в полной [c.223] мере за все свои деяния, - тот, во имя которого мы это делали, по прямым указаниям и наущениям которого мы все это совершали, зная его очень хорошо, я думаю, - не найдет ничего другого, как отказаться от того, что мы делали вместе с ним и под его руководством, клеветать на нас, лгать, обвинять в трусости и в чем угодно другом.
Троцкий ничего другого не сделает. Я знаю его слишком хорошо, чтобы сомневаться в этом. Вместо