несколько раковин.
Их пурпурное нутро было похоже на ничего уже не стоящую, выданную тайну.
Вместе с невозмутимым профессором Янцем из Мюнхена они брели в купальных костюмах вдоль белоснежного пляжа.
Они уже проплыли несколько километров, но тут девушка испугалась огромных плавников, показавшихся в нескольких сотнях метров впереди.
По мнению профессора, то были вовсе не акулы, а дельфины.
Они уселись втроем на серебристую, отшлифованную волнами корягу и смотрели, как солнце медленно входит в огромное скопление темных облаков – возможный центр циклона, готового разразиться над Карибским морем.
– Год тысяча восемьсот шестьдесят шестой, – сказал профессор, несколько эксцентричный специалист в области общественных наук, приглашенный на эту осень читать курс лекций в Гарвард. – Год тысяча восемьсот шестьдесят шестой – это тяжелый и мрачный год в баварской истории. Проиграв войну Пруссии, Бавария утрачивает свое явное первенство среди германских государств.
Король Людвиг II, полностью утратив иллюзии насчет своей грядущей исторической миссии, лишенный дружбы Рихарда Вагнера, выдворенного из Мюнхена после скандальной истории с Козимой, женой капельмейстера фон Бюлова, полностью потеряв надежду на мало-мальски нормальную жизнь после того, как его помолвка была расторгнута, – король Людвиг II Баварский покидает свою столицу и заточает себя сперва в своем роскошном альпийском замке Линденхоф, а спустя несколько лет – в еще большем, еще пышнее и расточительнее убранном Нойшванштайне.
Оба дворца примечательны, знаете ли, в том смысле, что они и не дома вовсе, в обычном понимании. Это образы домов, трехмерные фантазии на тему жизни, нигде и никогда не прожитой.
– Вроде Диснейленда?
– Да. Только всерьез. В этих замках не найдешь ни одной нормальной ванной, ни гардеробной, ни единого пригодного для топки камина.
Королевская спальня – парадная, отчасти в стиле Версаля, отчасти в духе испанских образцов романского стиля.
Вся нормальная жизнь, кухни, туалеты – все закулисное удалено в подвалы.
Со временем он заставил даже слуг ходить в масках; в Линденхофе его обеденный стол утапливается в пол кабинета при помощи специального устройства, едва трапеза окончена.
Остаются только зеркала, слоновая кость, китайские вазы, взбирающиеся, словно альпинисты, по причудливым барочным полочкам под самый потолок, на котором ангелочки и putti неорафаэлитов гоняются друг за дружкой под сумрачным облаком.
Но главное, конечно, зеркала – зеркала, эти серебряные шедевры, зеркала, бесконечно продолжающие каждый покой, повторяющие и повторяющие лепнину и позолоту, и так до головокружения.
– Значит, у этого Людвига так никогда и не было шансов вернуться в свою собственную жизнь?
– Боже, сколько же ты всего пережила, деточка, вот ведь какая ты умная! – восхитился профессор. – Надо же!
Да, он был заточен в изображение своего обихода, заточен внутри абстрактной идеи королевского замка, эдакого Версаля, эдакого двора короля Артура, и заточен навечно, без малейшего шанса стать когда-нибудь снова королем Людвигом.
Можно сказать, это король, вошедший в легенду лишь тем, что пытался стать кем-то другим, не собой.
– За одним исключением, если угодно: той темной и бурной ночи на берегу Штарнбергского озера, когда он, задушив своего лечащего психиатра, сам исчезает в волнах.
– Так не кажется ли вам, что это – история потребителя?
– Разумеется. Он потреблял неслыханное множество самого лучшего. Лучшего мрамора. Черного. Лучшей слоновой кости. Белой. Листовое золото. Только серебряные зеркала, с серебряной же филигранью, никаких других. Естественно, он дал работу десяткам тысяч мастеров и поднял на новый уровень прикладное искусство Баварии.
– Так, значит, первый потребитель? Первый житель загородной виллы? Первый держатель кредитной карточки Diners Club? Первый, кто последовательно попытался жить внутри образа, вместо того чтобы…
– Вместо того чтобы – что?
Последнее произнесла девушка, и совершенно неожиданно. Занята она была тем, что озабоченно исследовала внутреннюю сторону своей левой ляжки на предмет поиска возможного укуса москита, вполне вероятно, малярийного.
Это нестерпимо отвлекало обоих ее спутников.
– Не волнуйся, может, это был я, а не москит, – произнес он, положив руку ей на плечо. Она тут же проворно ее сбросила.
Ее не на шутку взволновал их разговор.
– Потребитель, – сказал он. – О'кей. Живущий внутри изображения некоего стиля жизни и сам, таким образом, равный нулю. Но ведь возможна и иная точка зрения.
– Какая же? – сказал профессор Янц (который был все еще сильнейшим образом заинтригован происшествием с этой белой ляжкой. Там росли маленькие золотистые волоски, ставшие заметными лишь теперь, когда солнце пробилось сквозь обширную тучу).
– О, мне видится холодный и хмурый осенний баварский день, как он сидит у окна в свинцовом переплете, откуда открывается вид на две долины и далекое озеро, и знает, что он – заурядность. Отсюда все его тщеславие, вся мечтательность и безумная жажда роскоши. Он – первый Виттельсбах без свойств.
Конечно же, он был просто убит, когда Вагнер его покинул.
Вот сидит он и глядит на эту осеннюю долину, где на ветвях не осталось уже ни одного листа. Серое небо, и пара тщательно подобранных шпицев заливаются лаем на псарне, так что слышно даже здесь, за свинцовым оконным переплетом. И сидит он у окна, и глядит сквозь свинцовый переплет, как кружит над долиной черная воронья стая, – а сам он в буквальном смысле ничто…
– Как это понять? -переспросила девушка. – Может, сплаваем назад? Так захотелось чего-нибудь выпить!..
– Я только хотел сказать, что на самом деле это, возможно, был способ пережить ноябрь.
– А это как понять?
– Способ пережить ноябрь необходим в жизни каждому. А это ведь искусство, не так ли? Боже, до чего он тривиален, этот баварский король!
Профессор Янц устроил семинар именно на острове Джекилл из особых соображений.
Ему необходимо плавать, чтобы восстановить кровообращение.
Он тут уже бывал – и оценил по достоинству воду, температура которой держится выше двадцати градусов вплоть до конца ноября.
Начинал он плавать по утрам, задолго до завтрака; в этих занятиях ему неизменно составляла компанию жена, высокая, худощавая, очень ухоженная и элегантная дама.
В одиннадцать, непосредственно перед ленчем, полагался второй заплыв. А потом еще один, после обеда.
Эта немецкая нация, со своей одержимостью собственным телом, своими нарушениями кровообращения, своими институтами здоровья, своими курсами лечения печени, своей непрестанной заботой о собственной плоти – заботой аутоэротической и в то же время какой-то безличной, – начинала уже действовать ему на нервы. На конференциях и в поездках он с этим сталкивается уже не в первый раз.