Вот он так поговорил со мной и попрощался и ушел.
И я подумал: это прямо удивительно, пристали ко мне как банные листья. Из вора хотят рабочего сделать.
Но вот вскоре, дня через три, прибегает воспитатель Варламов и говорит:
— Тебя снова просят Прохорский и Сапронов.
Вот я прихожу к ним. Разговариваем. Беседуем. Чай пьем. Кушаем печенье. Они стали мне говорить о новом государстве, где нету капиталистов и собственников. Они мне развернули картину труда и такой жизни, какая нам во сне не снилась.
И тогда я им говорю:
— Интересно, что ворон не будет. Вот это интересно.
— Воров, — они говорят, — конечно, не будет, поскольку никому не надо будет красть. И у кого красть! Вор — это изнанка капитализма.
Мы много говорили тогда о том и о сем. Прохорский мне говорил, что я неправ, что теперь наступила другая жизнь и что ворам придется переквалифицироваться.
Это меня очень рассмешило, и я подумал, что если это так, то действительно надо поработать. Тем более что я еще в Тифлисе чувствовал что-то не то.
И я ушел к себе и на другой день дал 140 процентов.
А кто работал на скальных работах, тот поймет, что это значит. Это значит чорт знает что! А на другой день я дал опять 140.
Я начал работать. И потом думал о своей прежней жизни и о том, что я представляю из себя.
Нет, мне не было совестно, что я вор. Ну, я вор. Меня так направила жизнь. И Прохорский мне сам сказал — это изнанка жизни. Значит, я не виноват.
И значит, я буду виноват, если другая жизнь, а я ворую.
И постепенно совесть меня убивала. И мне хотелось работать без понукания.
И я однажды дал 150 процентов.
И вся наша бригада стала давать больше 100 процентов. И мы были рады, когда это случилось. Мы ходили и радовались. И нам тогда стали в ларьке отпускать все, что нужно. И мне выписали хорошую одежду и сапоги.
И, увидев такое приятное, заботливое отношение к себе, я прямо готов был разбиться в лепешку, но все сделать, что нужно.
И я в бригаде тогда сказал:
— Давайте постараемся.
И все сказали:
— Да, конечно.
И мы работали, как черти, и нам некогда было подумать ни о чем. Но я иногда думал про Марию Корниенко. И у меня сердце останавливалось.
Да, мы тогда работали на совесть. Нам нельзя было не работать. Тут появились приказы тов. Фирина. Товарищ Фирин в своих приказах говорил, что к тридцатипятникам, к соцвредам и женщинам должен быть наилучший, гуманнейший подход.
Нас не только ударить — нас за руку не смели потянуть.
На нас замахнуться не имели права.
И если б тов. Фирин увидел, что это не так — горе тому начальнику, который не выполнил его приказания.
И мы от этих заботливых и любовных слов дошли до крайней степени настроения.
Да, мы тогда дали рекордные показатели нашей работы.
Мы дошли до 150 процентов.
Вы можете не поверить, но мы тачки бегом возили. Мы бежали с тачкой. Мы такие дела производили, что трудно описать. Тут каждый из нас наперерыв старался.
Мы увидели — это большое дело. Мы увидели, что это работа, а не бездушное дело, вроде как дробить щебенку в оккупационной тюрьме.
Нас теперь цель преследовала. Мы желали цель поскорей увидеть. И при этом нас видели, замечали, и мы имели заботу и уход.
Мы стали брать на буксир отстающих. Мы вели общественную работу. А я стал член производственной тройки.
И вот наша бригада оказалась лучшей, и нас перебросили на бетон. Нам там хотели дать хорошую квалификацию. И мы там это получили.
Мы там давали по 180 замесов. И сам прораб Мартынов обращал на нас внимание. И начальники Сапронов и Прохорский мне говорили:
— Правильно делаешь. Мы на тебя пришли полюбоваться.
А в одно прекрасное утро пришли до меня опять эти начальники, Сапронов и Прохорский. Они мне так сказали:
— У нас произошел отказ со стороны тридцатипятников. Надо тебе пойти туда поговорить с ними. Надо, чтоб они вышли на работу. Там идет буза. У тех, которые не получили льготы к Октябрю.
Я пошел туда.
Там были в бараке, собравшись, тридцатипятники. Это были все головорезы, опытные воры, фармазоны и городушники. Они меня насмех подняли, когда я к ним пришел. Они сказали:
— Ты сперва сам филонил, а теперь с начальством ссучился. Валяй, уходи.
Я тогда им сказал:
— Дозвольте сказать два слова.
И некоторые сказали:
— Ну, говори. Только поскорей — нам спать надо. (А был день.)
И они лежали на нарах, задравши головы, и было видать, что их ничем не возьмешь. И тогда я сказал:
— Господа, надо видеть социальные сдвиги. Мы есть воры, но, оказывается, этого вскоре у них не будет.
И тогда многие засмеялись и сказали:
— Как это так?
И я тогда встал на нары (и они все заинтересовались) и так им сказал:
— Мы тут собрались с вами одной семьей. Мы с вами делали одно многолетнее общее дело — мы грабили и воровали. И нас неразрывно связывало это кровное дело, а что касается меня, то я ни с кем не ссучился. Только я вижу такие перемены, благодаря чему я работаю и даже пришел сюда.
Они спросили:
— Какие перемены?
И тогда я сказал:
— Господа, нашему преступному миру пришел крах. Это мало видеть и понимать. Которые новички в этом деле — те пусть плавают в своих надеждах, а которые, как и я, — те бесконечно много понимают и это чувствуют. В нашем преступном мире произошел крах. Я не скажу за другие страны, но у нас это как будто бы. И если не сейчас, то наверное в скором времени.
И тогда некоторые сказали:
— Похоже на то.
А некоторые сказали:
— Нет.
И тогда я им развернул такую картину труда, что они ахнули.
— У кого же красть, — я сказал, — если богачей не будет и не будет у нас собственников.
И тогда они сказали:
— Если будет только беднота, а богачей не будет, тогда тем не менее будут воровать. А если будут все сравнительно богаты, а бедноты не будет — тогда скорей всего наступит в нашем преступном мире