которого писал Шиллер и в котором в 1918 году провозгласили Веймарскую республику, потянулись, обнажив головы, делегации с венками.
Пахло торфом, сигарами, химией — то был запах Германии; Гёте и Шиллер стояли, окутанные утренними дымками, взявшись за руки, в бронзовых, позеленевших камзолах, в позеленевших тупоносых бронзовых туфлях с большими пряжками. Я смотрел на них, и меня охватывало странное чувство причастности к ним — через стихи, через кровь, которая переливается из строк в строки, пугающее чувство общности с чем-то беспредельным.
Уже на склоне лет я понял, из чего возникло это чувство. Оно возникло из ощущения всевластия перевода, его, только ему присущей способности раздвигать или передвигать время. Попробуйте по-русски написать поэму в манере «Медного всадника», точно имитирующую пушкинскую образность, лексику, мелодию его стиха, и вы не создадите ничего, кроме эпигонского мертвого сочинения или пародии. Но переведите того же «Медного всадника» на другой язык, и слово оживет в своей первозданной силе. Архаизмы придадут поэме свежесть и новизну, устаревшая форма — благородную прочность, и то, что на языке подлинника удручало бы подражательностью, в переводе блеснет, как первооткрытие. Можно ли по- немецки создать роман в стиле «Вертера» или пьесу, равную (не по силе, а по словесному и драматургическому материалу) трагедиям Шиллера? Но приходит Пастернак, и «Мария Стюарт» волей переводчика несет вам достовернейший потрясающий шиллеровский текст, а в «Вильгельме Мейстере» и «Вертере», переведенном в наши дни Касаткиной, благоухает живой XVIII век!..
На ступеньках перед памятником школьники пели хорал, невидимый оркестр играл Баха. Затем процессия двинулась на городское кладбище. По обе стороны аллеи, ведущей к часовне, в подземелье которой важно покоятся в своих саркофагах Гёте и Шиллер, склонив факелы, стояли факельщики. Бил колокол кто бы мог не вспомнить сейчас «Песню о колоколе»?
Впервые я приобщался к немецкому церемониалу.
В тот же день в театре состоялось торжественное заседание. Помню, меня поразило отсутствие так называемого президиума. На сцене, утопая в цветах, стоял огромный бюст Шиллера, чуть поодаль от него — трибуна.
Один за другим поднимались ораторы. Директор Института мировой литературы в Москве. Болгарский ученый. Профессор Сорбонны. Писатель-коммунист из Нидерландов. Румынская переводчица. Итальянский исследователь. Польский драматург. Председатель Союза писателей Чехословакии.
Все говорили примерно одно и то же: Шиллер — певец свободы, Шиллер и социализм, Шиллер и мы, Шиллер жив, его ставят, издают, переводят, массовые тиражи…
Молодой китайский профессор рассказывал, что в Китае популярны «Разбойники», «Коварство и любовь» и что «Валленштейна» перевел Го Мо-жо.
С того последнего шиллеровского юбилея пролетел двадцать один год. Пути истории, людей, самого Шиллера оказались неисповедимыми.
Торжества заканчивались большим правительственным приемом. Играл оркестр. Кельнеры, одетые поварами, в высоких поварских колпаках, разносили изысканные блюда. Произносились тосты. За бессмертие Шиллера. За братство.
Меня подтолкнули под локоть, я оказался перед советским послом Первухиным. Мне надлежало вручить ему сборник немецких народных баллад с дарственной надписью для передачи Ульбрихту. Первухин полистал книжку, взглянул на гравюры: «Хорошо подано…» Потом подвел меня к Вальтеру Ульбрихту, который как раз в эту минуту о чем-то говорил с австрийским поэтом и переводчиком Гуппертом. К Ульбрихту тот обращался на «ты»… Ульбрихт взял мой подарок, поблагодарил и, пожав мне руку, сказал низким, хрипловатым голосом:
— В Веймаре жизнь не изучишь. Поезжайте в село, на стройки социалистических городов… Дух Шиллера — там…
С тех пор я много раз бывал в Веймаре, однажды в связи с переводом стихотворения Гёте «На смерть Мидинга», декоратора Веймарского театра, которого Гёте уравнял в праве на бессмертие с самыми выдающимися мастерами сцены: «Он ремесло с искусством примирил». Словно предвосхищая изречение Станиславского или Немировича-Данченко: «Театр начинается с вешалки», Гёте показал скрытую от зрительских глаз внутреннюю жизнь «Дома Талии», с его всегда праздничной дневной суетой, где все — от театрального плотника и костюмера до актеров и драматурга — вовлечены в единую игру-работу, поддерживая и вдохновляя друг друга.
Кончина Мидинга, видимо, повергла в подлинную скорбь если не веймарское общество, то, во всяком случае, Веймарский театр. Из стихотворения Гёте встает образ Мидинга — труженика сцены, бескорыстно преданного искусству, неутомимого в своей изобретательности и трудолюбии. Мы так и видим его, этого терзаемого постоянным кашлем, коликами и прочими недугами человека то возводящим декорации, то измышляющим диковинные звуковые эффекты, технические новшества, то застаем его в хлопотах в последнюю минуту перед поднятием занавеса.
С трепетным чувством держал я переписанный от руки, с завитушками и виньетками, текст гётевского стихотворения. Это было факсимиле из распространяемого в одиннадцати-двенадцати экземплярах рукописного альманаха, о котором его создатели сообщали: «…составилось общество ученых, художников, поэтов и государственных деятелей обоего пола, и оно вознамерилось представить в периодическом издании на обозрение заинтересованной публики все примечательное по части политики, острословия, таланта и ума, что рождает наше столь диковинное время…»
Виланд, Гёте, Гердер. Повеса герцог. Первое блистательное веймарское десятилетие…
Мидинг умер в 1782 году.
Сохранились изображения декораций. Мидинг изготовлял пещеры, деревья, листву, скалы. Гёте называл его «директор природы».
Я читал заметки Мидинга к постановке «Севильского цирюльника»:
«…балкон с погнутою железною подпоркою, одно окно за балконом, перила, покрашенные наподобие железа, притом позолоченные, а также камень для изображения цоколя, кулиса, задник, изображающий окно, высотой 6 локтей и шириной в 2 локтя…»
Для постановки гётевских «Совиновников» он просил «занавес из кармазина в 30 локтей с кольцами».
Он придумывал красочные декорации для «Ярмарки в Плундерсвейлерне».
По захолустной, одноэтажной, горбатой Якобсштрассе я направился на кладбище. За низким забором виднелась пышная кладбищенская зелень: громадные, могучие каштаны. Это было старинное кладбище Якобсфрихоф несколько уцелевших могил. Неподалеку от выложенной белой брусчаткой центральной аллеи я отыскал невысокий, из светло-серого камня памятник Иоганну Мартину Мидингу.
Значит, вот где это было. Вот где теснились в тот февральский день 1782 года люди, пришедшие