лицо Декана. — Прости нас… прости, что вот так вот…
Не знаю, что он имел в виду. Я же, следом за ним произнося про себя слова покаяния, винился перед Деканом в своем здоровье. Насколько ему пришлось тяжелее, чем мне. Чем многим из нас. Чем большинству. Там, наверху, это не очень сказывалось — физическая его хилость, а может быть, просто ему удавалось перемогать себя. Здесь, под землей, ему сразу стало тяжело, ни дня за все прошедшие годы не видел я его вполне здоровым. Всегда охрипший, всегда с насморком, всегда бухающий тяжелым кашлем… Эти постоянно веющие в штольнях, выдувающие метан сквозняки были для него настоящей Голгофой. Как он и протянул столько лет! Сколько раз болел он воспалением легких до нынешней пневмонии? И вот все, кончились силы, исчерпались. Уже наверняка, уже точно никогда не увидеть ему выносящийся из тёмного туннельного жерла на залитую светом станцию, грохочущий, визжащий колодками тормозов поезд, никогда не вознестись из давящей потолочными сводами подземной глуби к зеленому, голубому, распахнутому ввысь до беспредельности земному простору…
Магистр почему-то все не появлялся. Я даже спросил Рослого — позвонил ли он ему; оказывается, позвонил. «Самому первому», — сказал Рослый.
Наконец Магистр возник в дверях. Он открыл их как-то очень медленно, будто двери были неимоверно тяжелы, и так же медленно, словно преодолевая некое сопротивление, прошел к кровати, но задержался возле нее лишь на короткое мгновение — как приостановился — и отошел в угол.
— Ты чего так долго? — спросил Рослый.
— Долго разве? — через паузу, словно смысл сказанного не сразу дошел до него, переспросил Магистр. Помолчал и сказал: — Ноги не шли. — Помолчал еще и проговорил с ожесточением, что так не свойственно было для него прежнего даже еще, пожалуй, и год-два назад: — Не могу смириться: Инженера нет, сейчас вот Декан, и сколько уже там… а нам еще так долго идти, столько еще впереди… ну прямо как горизонт, отодвигается и отодвигается… не могу!
— А ты пореже вперед заглядывай, — оборотясь к нему с кровати, как кулаком вбивая в него эти слова, сказал Рослый. — Ты назад почаще оглядывайся — сколько уже сделано. Оглядываться почаще назад — легче будет смотреть вперед.
Он, довольно неожиданно для нас всех, понемногу-понемногу, но год от году все более явно выдвигался в наши вожди, оттесняя Волхва на задний план; странно, но именно в нем, нетерпеливом, не очень уравновешенном, взрывчатом, склонном под влиянием эмоций ко всяким крайностям, именно в нем обнаружилось со временем больше, чем в каждом из нас, твердости, цельности, настойчивости, а самое главное — и способности объединять людей, поддерживать в них огонь веры прежней силы и яркости.
— Да-а, — ни к кому не обращаясь, сказал Волхв. — Сделано много, очень много… — И умолк, будто оборвав себя, будто недоговорив, и по интонации его было ясно, что хотел он сказать о том, что работы впереди — ещё больше.
Туннели метро, по которым должны были, в свою очередь, помчаться со звонким грохотом поезда, делались все длиннее, красные линии, которыми мы обозначали их на схеме города, змеясь, разветвляясь, все дальше уползали от той точки, что отмечала место закладка метро, — дело двигалось.
Но двигалось медленно, куда медленнее, чем того бы хотелось. Собственно, проходкой туннелей и обустройством их занималось совсем немного людей, основная масса была отвлечена на производства, что обеспечивало возможность работы этих немногих.
Мы были настоящим натуральным хозяйством. И хозяйство это все расширялось и усложнялось.
Вдруг в один прекрасный момент разбарахлился, посыпался к чертовой матери весь наш машинно- станочный парк, собранный перед спуском под землю с миру по нитке, и пришлось создавать что-то вроде машинно-реставрационной службы — со своим конструкторским бюро, каким-то подобием лаборатории… Мощности электростанции и всегда-то не хватало, но тут мы стали просто захлебываться от этой нехватки и оказались вынуждены строить в дополнение к ней еще одну, но где было взять для нее оборудование? — все пришлось изготовлять самим, а для того чтобы изготовить, организовали сначала еще одно новое производство. Росла, и год от году все быстрее, потребность в металле. Руда, из которой мы выплавляли чугун и сталь, была не очень богатой, но и не очень бедной, а вот медная оказалась совсем тощей, как и глиноземы, ради меди и алюминия приходилось переворачивать горы породы, пробивать километры и километры штолен, их нужно было крепить, а, кроме металла, иного крепежного материала у нас не имелось, и получалось, что мы пробивали штольни ради металла и выплавляли металл ради того, чтобы пробивать штольни. Это был замкнутый круг, и было в нем еще одно звено, что оттягивало на себя с каждым годом все большее число рабочих рук: утилизация переработанной породы. Объемов пещеры для устройства отвалов уже не хватало, мы пробивали одну штольню и засыпали выбранной из нее породой другую, пробитую раньше, беспрестанно двигали, перевозили тысячи тонн внутри нашего подземного города туда-сюда.
Продовольствие, которым мы запасались, уходя под землю, давным-давно кончилось. Мы уже порядочное время были на полном самообеспечении, и чем дальше, тем больше сил и людских ресурсов оттягивало на себя наше продовольственное производство. Коровы, которых мы спустили с собой под землю, дали вполне здоровое потомство, и это потомство дало свое потомство, но удои год от году делались все меньше, все меньше — никакая вентиляция не могла заменить свежего земного воздуха, никакое электричество — солнечного света, пришлось увеличивать поголовье, а увеличив его, пришлось увеличивать производство кормов, а увеличить производство кормов — это значило увеличить число теплиц, в которых на гидропонике мы выращивали все, от пшеницы и вики до огурцов с редисом, но, увеличив число теплиц, нам пришлось расширять и наше химическое производство, которое различными перегонками, выпарками и прочими способами готовило для гидропоники питательные растворы. Получился еще один замкнутый круг, и чем шире он становился, тем уже оказывался па деле, тесня нам дыхание, будто железный ошейник на горле.
Продуктов год от году нам вообще требовалось все больше и больше. Нас теперь было не две тысячи, как вначале, а почти три. Людей в возрасте спустилось под землю не очень много, в основном такие, как мы с Веточкой, и, как ни велика оказалась детская смертность, население нашего подземного города все же неуклонно росло.
И если б они были просто лишними ртами! Но ведь их нужно было растить. Нянчить, ухаживать за ними, пока маленькие, присматривать, когда подрастут, и учить, развивать физически — заводить то есть детские сады и школы, оборудовать гимнастические залы, строить бассейны… Никто из нас там, на земле, и не догадывался, что это такое— растить детей, какой это труд, какие это вложен и я, какой расход. Даже и Волхв. С чего ему было догадаться, если он никогда не имел детей. А между тем одних только школьных учителей приходилось нам содержать десятков пять. Ведь не могли же мы допустить, чтобы наши дети, когда строительство будет закончено, выйдя наверх, на землю, оказались недоумками и невеждами. Нет, они должны были войти в земное общество как равные и чувствовать себя абсолютно полноценными его членами!..
В палату- вошел врач. Окинул нас всех быстрым взглядом, попросил жестом Волхва и Рослого освободить место около кровати, завернул угол одеяла, открыв Декану грудь, послушал его стетоскопом, подсовывая мембрану под спину, и вытащил пластмассовые оконечности трубок из ушей бессильно- раздраженным рывком.
— Я ничего не могу сделать! — сказал он. — И даже попробовать не могу. Глубочайший отек, конечно… но ведь у меня вообще… какое у меня здесь оборудование… я так, вместо мебели здесь!
— Прекратите! — резко сказал Рослый. — Не можете — и не надо! Вас никто ни в чем не винит, в этом можете быть уверены!
Полчаса спустя, как и было обещано врачом, Декан пришел в сознание. Он все вздрагивал, дергал в конвульсии руками и ногами, а тут на него вдруг сошло успокоение, лицо разгладилось, прояснилось, дыхание стало чаще, ровнее, и еще немного погодя веки затрепетали и медленно, с трудом отрываясь друг от друга, раскрылись. Мы, сгрудясь, стояли над кроватью. Какое-то мгновение Декан смотрел на нас неподвижным тяжелым взглядом, так что не понять было — осмыслен ли этот его взгляд, действительно ли он пришел в себя, потом голова его на подушке повернулась влево, вправо, и вслед этому движению дрогнули в орбитах глаза, губы его приоткрылись, и он произнес сильно и трубно несколько звуков.
Что он произнес? «Ам-гам-гам-а», — услышал я. И никто не понял его, и по боли, что рябью прошла по его неподвижным зрачкам, ясно стало, что он догадался об этом. «Ам-гам-гам-а», — снова произнес он,