Но первый урожай весной 1926 года принес маленькую неувязку. Раньше всех Горохов поспел горох «виктория». Та самая хорошо знакомая по Белой Церкви среднеспелая «виктория», которая никогда не торопилась скорее завершить свой краткий гороховый век.
В сущности, на это можно было и не обращать внимания. Небольшое недоразумение! «Дерево жизни», как говаривал еще Гёте, никогда не растет в точности по теории (что, впрочем, редко смущало авторов теорий). А прописи твердили: исключение подтверждает правило.
Да и самый факт этот, по-видимому, следовало рассматривать только с точки зрения отбора лучших сортов для зимней культуры: ведь замысел, смелый до дерзости, осуществился!
Лысенко посмотрел на этот незначительный факт совсем с другой стороны.
Тут мы входим в лабораторию мысли незаурядного ученого в тот момент, когда в ней зарождается открытие, и ясно наблюдаем отличие поведения Лысенко от того, как повели бы себя «обычные», рядовые исследователи.
Опытные селекционеры, искушенные в изучении сложнейших явлений, заметили бы, конечно, то же, что и Лысенко.
И, вероятно, описали бы где-нибудь в подстрочных примечаниях к статье, среди вороха многоязычных ссылок на «литературу предмета», каприз «виктории» и некоторых других сортов, дабы история науки была осведомлена, что именно эти исследователи оказались свидетелями такого каприза и первые объяснили его «наследственными особенностями» данных сортов.
Лысенко в этом частном факте угадал действие еще неизвестного закона — закона настолько важного, что от открытия его многое могло измениться во всей сельскохозяйственной науке и даже в нашем понимании сущности жизни растений. (Любопытно, что некогда именно на горохе установил Мендель свои «законы». И опять горох убеждал исследователя в ложности этих «законов».)
Вот тогда-то Лысенко и начал высевать набор различных сельскохозяйственных культур, в числе которых были и злаки: рожь, пшеница, ячмень. Он высевал их каждые десять дней в течение почти двух лет — и осенью, и зимой, и весной, и летом.
Выяснились вещи вовсе неожиданные.
Пшеница, рожь, ячмень то упрямо кустились и не шли в трубку, то, посеянные весной, к лету успевали налить тяжелый колос.
Они становились то озимыми, то яровыми. Один и тот же сорт!
Выходило, что «рок наследственности» не был единственным и самовластным властелином их судьбы.
Что же еще?
Поздняя, холодная весна 1928 года. Тем короче будет теплое лето. И снова казалось очевидным, что только растения быстрой жизни, яровые, раннеспелые, успеют в это короткое лето «проскочить» и вовремя завершить все, что полагается растению на его веку.
Все получилось наоборот.
Летом был собран урожай с десятков сортов, высеянных на пятнадцать-двадцать дней позднее, чем в прошлом 1927 году, когда весна была гораздо теплее. Холодная весна не «пришибла» их, а, наоборот, ускорила их жизнь. Она их сделала яровыми, ранними.
Почему никто не замечал раньше этих поразительных фактов? Не потому ли, что морганисты подходили к растениям со своими предвзятыми теориями? В сущности, морганисты даже гордились тем, что освободили себя от обязанности следить за какими-то случайностями индивидуального существования организма.
Они походили на того слишком избалованного славой знаменитого врача, который, как только больной начнет рассказывать о своей болезни, перебивает его:
— Знаю, знаю. Всё батенька, знаю! Не вы мне, а я вам расскажу, в чем состоит ваша болезнь.
Что могут пролепетать растения вот с этой грядки такого, чего не знали бы прославленные профессора, досконально изучившие строение наследственного вещества любого сорта на свете?
И они отворачивались от жалких живых былинок с видом чуть скучающим и презрительным. Ведь в своих формулах наследственности они раз навсегда установили, что написано на роду всей этой зеленой толпе. Ей выдан паспорт на всю жизнь. Это ли не торжество науки!
А нужно было как раз отбросить самоуверенные формулы, чтобы увидеть подлинную жизнь растения!
Из первых опытов Лысенко уже вытекало, самое меньшее, вот что: больше нельзя решительно утверждать — вот это озимые, вот это яровые, вот это ранние, вот это поздние. Озимые? Смотря в каких условиях. Ранние? Смотря где.
Но для Лысенко был совершенно ясен и другой, гораздо более глубокий вывод: что все эти «капризы», исключения и случайные отклонения именно следствия нового для академической науки закона и что закон этот удивителен — на первый взгляд он может показаться даже парадоксом.
По этому закону получается, что рост и развитие — не одно и то же.
Разве озимая пшеница не растет в теплице? Отлично растет — сочной кустистой травой. Превосходный зеленый корм для скота! Только вот колосьев нет и нет. Всю свою тепличную жизнь озимая пшеница пребывает как бы в отроческом возрасте. Представьте себе ребенка, выросшего, как великан, но так и оставшегося ребенком: с пухленькими ручками и ножками, с детской речью.
И рядом с этим ребенком-великаном — карлик: какой-нибудь крошечный стебелек, выросший из случайно оброненного зерна на краю дороги. Это карлик-старик: вот его колосок, такой же крохотный, как и он сам — во всем колоске только два щуплых зернышка. Ему не повезло, жизнь обошлась с ним круто, но он все же счастливее тепличных «отроков». Он выполнил все, что полагается выполнить пшенице: пророс, пошел в трубку, выкинул колос и отмер, принеся урожай — свои два зерна.
Итак, что же такое развитие?
Тут стоит еще раз вспомнить про холодную весну в Гандже, когда многие даже поздно посеянные озимые пшеницы все же успели созреть, то есть стали яровыми.
Холодная весна сделала то, чего не могла бы сделать никакая теплица.
Очевидно, пшенице в начале ее развития нужно пройти какую-то ступеньку, какую-то стадию, и без холода ее нельзя пройти.
Вот почему эту первую ступеньку развития можно назвать стадией температурной (потом за ней укрепилось название: «стадия яровизации»).
Но то, что сделала ганджинская весна, доступно и человеку. Зная, что озимому сорту на первой ступеньке развития требуется холод, человек может дать нужную порцию его, когда зародыш в зерне только трогается в рост. И тогда такое «яровизированное» озимое растение проскочит температурную ступеньку и дальше будет вести себя, как яровое.
Некогда в истории науки был такой случай.
Падуанскому профессору аббату Кремонини предложили посмотреть в телескоп Галилея:
— Вы увидите спутников Юпитера и пятна на Солнце.
Но ученейший аббат равнодушно отвернулся:
— У Юпитера нет спутников, а на Солнце не может быть пятен. Зачем я буду смотреть в эту трубу?
Как ни желали бы морганисты повторить ответ Кремонини, ничего сходного с этим не могло случиться в нашей стране по отношению к открытию Лысенко.
Когда Лысенко в январе 1929 года рассказал на ленинградском съезде об управлении растительным организмом, это не произвело особого впечатления на собравшихся там формальных генетиков. Они слушали, не слыша, точно уши у них были заложены ватой. «Ватой» был предвзятый догматизм теории, «принятой лучшими авторитетами Запада и Америки».
Но советская наука вовсе не сводилась к одним морганистам, к тем, кто счел на съезде сообщение Лысенко «провинциальным вопросом». И дело происходило в СССР, в стране, где ни одному зерну подлинно передовой, служащей народу научной мысли большевистская партия и советская власть не дают упасть на бесплодную почву.
Уже начинался год великого перелома. Гигантская стройка первой сталинской пятилетки преображала страну. На смену мелкособственнической деревне шла деревня колхозная,