большой клубень. Да, так — а хранить зимой как? Не знал. Долго не знал. Если, махнув на это рукой, не решив этого, передать новый способ посадки картофеля стране, производству, первая же зима, может быть, уничтожит все.
Но нужно передать стране.
Ставилось множество опытов.
Риск всегда есть, когда берешься за новое. Но ты обязан браться за новое. В этом твое дело. Делай его так, чтобы если даже провал — «пусть ты один провалишься, а не производство!»
В одном из своих горячих публичных выступлений в переполненном большом зале Московского политехнического музея он сказал:
— Я не брался ученых переучивать. Ученых не берись учить. Ученый обязан сам учиться до смерти — это я знаю…
Потом он прибавил:
— Ученый сам себя должен убеждать, а не ждать, когда его другие убедят.
Человек, сделавший очень много, сильно раздвинувший рамки обычного «бюджета жизни», он тем не менее с особенной остротой ощущает тесноту времени. «Сколько может в среднем работать селекционер? До 30 лет он обычно заканчивает институт, после окончания ему разрешается потратить некоторое время на практическое овладение делом… Таким образом селекционер достигает 35 лет. Ну, а до скольких лет мы можем работать? До 50–60, а в лучшем случае отдельные счастливцы доживают до 80–90 лет… Другими словами, можно сказать, что для настоящей работы селекционеру остается 15 вегетационных периодов. Селекционер может высевать в поле 15 раз…»
Понимаешь, что борьба академика Богомольца за 150 лет жизни для человека была борьбой не за «роскошь», а за то, что в самом деле нужно творцу в свободном человеческом обществе!
Лысенко никогда не забывает, что объект его работы не схема, не алгебраический значок, а живой организм. Формальные генетики хотят всякое живое существо пересчитать на признаки и видят в этом доказательство особой тонкости своих методов. «Желтые зерна, зеленые зерна». Признак! Что такое одинаковые признаки, разные признаки? Там, где «мендельянец», скользнув скучающим взглядом по двум растениям, равнодушно кинет: «полное тождество!»— Мичурин и Бербанк увидели бы сотни различий! «Двух организмов, абсолютно похожих друг на друга в каком бы то ни было признаке, в мире нет».
Для Лысенко вещь очевидная, что «практика совхозов и колхозов требует несравненно более тонких вещей, чем самые тончайшие методы работы современной генетики моргановской школы. Последние настолько грубы, что практика их не может принять».
Морганисты «считают хромосомы, различными воздействиями изменяют хромосомы, ломают их на куски, переносят кусок хромосомы с одного конца на другой, прицепляют кусок одной хромосомы к другой…» Для решения практических задач сельского хозяйства эта работа подходит так же, «как работа дровосека для токарной мастерской».
Лысенко рассказывает:
«У Мичурина я видел две рябины: рябину обычную и рябину, выведенную Мичуриным. Рябина, выведенная Мичуриным, ничем, как будто, не отличается от обыкновенной рябины… Но когда возьмешь в рот плоды рябины обыкновенной — кислятина. А мичуринскую рябину возьмешь в рот — кушать можно. Отличие громадное, практическое отличие…» Хромосомы о нем ничего не скажут. «Я уверен, что не только сейчас, но и через десять лет по хромосомному аппарату невозможно будет эти рябины отличить… Вот такие малейшие различия в наследственной основе, которые ничего общего не имеют с ломанием хромосом, прицеплением одной части к другой и т. п., очень важны для практики, для людей, которые обязаны создавать новые формы растительных организмов».
Морганисты, сверяя «рубашку» сорта с графами своих анкет-сортоописаний, воображают иной раз, что бдительно опекаемый ими сорт по-прежнему весь перед ними, в полном согласии с учением Иогансена. А от сорта на самом деле ничего не осталось, вся его ценнейшая живая сущность исчезла. И, схватываясь за голову, «опекуны» недоумевают: как не доглядели?!
«Сумейте изменить тип обмена веществ живого тела, и вы измените наследственность», утверждает Лысенко.
Это может случиться как с целым организмом, так и с отдельными участками тела (у растении) — одной веткой, почкой, глазком у картофельного клубня. «Почковые вариации» обычно не сказывались на потомстве. «Вы видите, — глубокомысленно вещали морганисты, — целая бездна отделяет это от мутаций в наследственном веществе!»
Тут нет никакой бездны. Потомство берет свое начало не из этих, измененных, а из оставшихся прежними участков родительского тела. Если бы было иначе, изменилось бы и потомство. Оно изменилось бы и в том случае, если бы вещества, вырабатываемые превращенным участком, в изобилии поступали в родительский организм, — так что обмен в нем принудительно изменился бы. Мы уже знаем, что именно благодаря подобному ходу событий возникают прививочные гибриды. «Степень наследственной передачи изменений будет зависеть от степени включения вещества измененного участка тела в общую цепь процесса, ведущего к образованию воспроизводящих половых или вегетативных клеток».
Морганисты наперебой обвиняли Лысенко в парадоксальности, еретичности его взглядов. На деле же эти взгляды крепко связаны с великой биологической традицией — с воззрениями Дарвина, Тимирязева, В. О. Ковалевского, Мичурина, корифеев русского почвоведения — Докучаева, Костычева, Вильямса.
Выводя из всякого равновесия последователей фрейбургского истребителя мышиных хвостов, Лысенко утверждает, что организм и среда, условия его жизни, развития, участвующие в его формировании, — одно неразрывное целое. «Неслыханно!», возглашают вейсманисты.
Им следовало бы переадресовать это классику мировой физиологии Ивану Михайловичу Сеченову. Потому что он еще в 1861 году писал: «Организм без внешней среды, поддерживающей его существование, невозможен; поэтому в научное определение организма должна входить и среда, влияющая на него…»
Безродно в науке не мичуринское учение, но лжеучение Вейсмана — Менделя — Моргана.
Почему буржуазная наука пытается яро отрицать все достижения, связанные с мичуринской наукой?
Лысенко знает, что дело тут далеко не только в ученых несогласиях. Он не раз пишет и говорит о том особом положении, какое в капиталистическом мире выпало на долю биологии среди других естественных наук. Это наука о жизни, — человек тоже живое существо. Она прямо касается человека — белого и цветного, эксплоататора и эксплоатируемого. Она прямо касается вопроса о сущности живого — о теле и сознании, жизни и смерти, о материи и духе. Биологический материал — непосредственный участник борьбы между материализмом и идеализмом. Между человеческим разумом и «черной армией» жрецов и прислужников всех религий. Ибо он, этот материал, и выводы науки о жизни относятся не к косвенным, не к побочным сторонам человеческого представления о вселенной, но к основному философскому вопросу.
И те, в чьих руках идеологические рычаги в капиталистическом обществе, вдохновители и организаторы политической и идейной обработки масс, не могут допустить свободного развития биологии.
На скамье подсудимых сидела теория Дарвина.
В прошлом — Дарвин, тоже буржуазный ученый, но иной, лучшей поры развития буржуазии; в настоящем — советская наука о жизни, самая смелая, до конца материалистическая, — вот враги для нынешних идейных главарей, тех, кто командует развитием науки в Вашингтонах и Нью-Йорках, в Лондонах и Оксфордах.
Борьба с советской наукой — это диктуемая страхом и ненавистью борьба с непобедимыми идеями социализма, борьба с нашим великим народом, с нашей страной.
И для этого мобилизуется биология.
Так политика вторгается в биологию, сплетается с ней.
Но разве не сталкивается в своем поступательном ходе наука с объективными критериями, которые неизбежно должны принудить отбросить шелуху заблуждений и доставить торжество истине?