— Год тысяча девятьсот пятьдесят шестой. Осень. Университет штата Огайо...
Боже мой! Война! Судный день! Господь взмахнул дирижерской палочкой, и хор затянул «Альма Матер» с таким усердием, будто от этого исполнения зависела судьба их душ. Пропев один куплет, хор сошел на пиано, создавая музыкальный фон Голосу:
— Пожелтели, покраснели листья на деревьях. Дымные костры горят вдоль Полосы Братства. Старожилы знакомятся с новичками, новички со старожилами. Начинается новый учебный год...
Музыка. Мощное форте хора. И опять Голос:
— Место действия — берега Олентанги. Финальная игра 1956 года. Соперники, как всегда опасный Илли...
Рев толпы. Новый голос — это Билли Стерн:
— С мячом Иллини. Удар! Линдей принимает мяч, посылает его длинным-длинным пасом через все поле... и МЯЧ ПЕРЕХВАЧЕН НОМЕРОМ СОРОК ТРЕТЬИМ! Это Херб Кларк из команды университета Огайо! Кларк обходит одного противника, второго, приближается к центру поля, убегает от блокирующих игроков, проходит отметку 45 ярдов, 40, 35... и «Бакки» выходят вперед. 21:19. Вот это игра!
И снова вступает Голос Истории:
— Но сезон продолжается, и к тому времени, когда первый снег укрыл покрывалом спортивные площадки, над стадионами уже эхом разносился клич «Вперед и вверх!»
Рон закрыл глаза.
— Матч в Миннесоте станет последним для многих наших старшекурсников, защищающих цвета университета. Команды готовы выйти на площадку. Публика овацией встречает тех парней, для которых этот сезон стал последним. Вот на площадке появляется Ларри Гарднер, номер 7! Большой Ларри из Эктона, штат Огайо...
— Ларри ... — объявляют по стадиону; «Ларри!» — радостно ревет толпа.
— А вот на площадке появляется Рон Патимкин. Рон, номер 11. Рон Патимкин, Шорт-Хиллз, штат Нью-Джерси! Это последняя игра Большого Рона, но болельщики еще долго будут помнить его...
Большой Рон напрягся на своей кровати, когда его имя объявили по стадиону. Овация была столь мощной, что, по-моему, затрепетали занавески. Потом объявили имена остальных игроков, потом баскетбольный сезон закончился, и пластинка стала вещать про Выпускной бал; выдала голос Э. Э. Каммингса — тот читал студентам стихи (стихотворение, тишина, аплодисменты), — и, наконец, последовал финал:
— В кампусе в эти дни царит тишина. Для нескольких тысяч молодых людей наступает торжественный и одно временно грустный момент. И для родителей этот день очень памятный. Сегодня, 7 июня 1957 года, в этот пре красный летний день несколько тысяч молодых американцев прощаются со своим кампусом в Коламбусе. Для них это самый волнующий день в их жизни. Мы вступаем в новый мир, покидая эти гостеприимные, увитые плющом стены. Мы уходим во взрослую жизнь, но память о днях, проведенных в Коламбусе, станет фундаментом нашей жизни. Мы станем мужьями и женами, мы будем работать, растить детей и внуков — но мы никогда не забудем тебя, университет Огайо. Мы пронесем память о тебе, университет Огайо, через всю нашу жизнь...
Медленно, тихо, университетский оркестр начинает играть «Альма Матер». А потом нежно вступают колокола.
Когда Голос вновь прорезался, на жилистых руках Рона появилась «гусиная кожа»:
— Мы посвящаем себя тебе, мир, мы пришли сюда в поисках Жизни. А тебе, университет Огайо, тебе, Коламбус, мы говорим «спасибо» и «прощай». Мы будем скучать по тебе осенью, зимой, весной, — но настанет день, и мы вернемся. До встречи, университет Огайо, прощай, Коламбус... прощай, Коламбус... прощай...
Глаза у Рона были закрыты. Оркестр разгрузил последний грузовик ностальгии и я, стараясь ступать в ногу с 2163 выпускниками 1957 года, на цыпочках вышел из комнаты.
Я закрыл за собой дверь, но потом не вытерпел, распахнул ее и взглянул на Рона. Тот все еще напевал «Коламбус». «Так вот он какой, мой шурин!» — подумал я.
8
Осень наступила внезапно. Сразу похолодало, и в Джерси за одну ночь с деревьев облетели все листья. В следующую субботу я поехал посмотреть на оленей, но даже не вышел из машины, потому что стоять у изгороди было слишком зябко. Сидя в машине, я смотрел, как олени разгуливают и бегают за оградой, но вскоре все вокруг — даже деревья, облака, трава и сорняки стало напоминать о Бренде, и я отправился в обратный путь вниз, в Ньюарк. Мы с Брендой уже успели обменяться первыми письмами, а в один из вечеров я даже позвонил ей, но по телефону и в письмах нам трудно было открывать друг друга — это еще не вошло в привычку. Вернувшись из заповедника, я снова попытался дозвониться до нее, но в общежитии мне ответили, что ее нет и вернется она поздно.
Я вышел на работу, и в первый же день мистер Скапелло учинил мне допрос относительно Гогена. Брыластый старикан накатал-таки мерзкое письмо, в котором обвинял меня в неуважении к читателям, и мне не оставалось ничего иного, как гневным тоном поведать мистеру Скапелло причину конфуза. Мне даже удалось подать историю в таком свете, что под конец мистер Скапелло проводил меня к новому рабочему месту, затерянному среди энциклопедии, библиографических карточек, индексов и справочников. Мой гнев удивил меня — я даже подумал, не перенял ли сию дурную привычку у мистера Патимкина, услышав, как тот в свое время мордовал Гроссмана по телефону. Быть может, во мне больше склонностей к бизнесу, чем мне кажется? Может, я запросто могу стать мистером Патимкиным?
Дни в библиотеке тянулись медленно. Темнокожий мальчуган больше ни разу не появлялся, а когда однажды я зашел в третью секцию, то обнаружил, что Гогена на полке нет. Наверное, брыластый старикан все-таки забрал альбом на дом. Интересно, какой была реакция негритенка, когда он обнаружил, что книги нет? Может, он заплакал? Мне почему-то казалось, что пацан будет грешить на меня, но потом сообразил, что я просто перепутал свой давешний сон с реальностью. Вполне возможно, что пацан переключился на других художников — Ван Гога, Вермеера... Нет-нет, вряд ли. Эти художники не в его вкусе. Скорее всего, мальчуган просто позабыл про библиотеку и вновь вернулся к уличным играм. «И слава Богу, — подумалось мне. — Нечего забивать себе голову мечтой о Таити, если у тебя нет средств на то, чтобы купить туда билет».
Чем еще я был занят? Ел, спал, ходил в кино, отправлял книги с оторванными корешками в клееварку — в общем, делал все то же, что прежде, но теперь все мои интересы существовали обособленно, словно окруженные забором, и жизнь моя превратилась в перелезание через эти многочисленные ограды. Жизнь застыла, потому что без Бренды жизни для меня не было.
А потом пришло письмо от Бренды, в котором она сообщала, что приедет на еврейские праздники, до которых оставалась всего неделя. Меня так переполняло радостью, что я даже порывался позвонить мистеру и миссис Патимкин — просто сообщить им о том, как я счастлив. Я даже набрал первые две цифры их телефонного номера, но потом сообразил, что на том конце провода меня встретят молчанием: ну, разве что миссис Патимкин спросит: «Что вам угодно?» А мистер Патимкин, наверное, уже позабыл, как меня зовут.
В тот вечер я даже поцеловал после ужина тетю Глэдис и сказал ей, чтобы она хоть немного отдохнула от домашних дел.
— До Рош Хашана меньше недели, а он хочет, чтобы я взяла отпуск! Я пригласила десять человек! Уж не думаешь ли ты, что цыпленок сам себя ощиплет? Слава Богу, что праздники бывают раз в году, а то я давно уже превратилась бы в старуху.
Однако вскоре выяснилось, что за столом у тети Глэдис будет не десять человек, а девять. Потому что через два дня позвонила Бренда.
— Ой! — ахнула тетя Глэдис. — Междугородный!
— Алло! — схватил я трубку.
— Алло? Это ты, милый?