глубоко закатив глаза, хрипло стонал от отчаяния в аскетических руках дона Педро и смутно понимал, что все события этого рокового вечера были только еще одной предумышленной пыткой пыткой надеждой, Великий инквизитор с горестным взором и глубоким упреком в голосе шептал, обжигая его горячим и прерывающимся от частых постов дыханием:
— Как так, дитя мое! Накануне, быть может, вечного спасения… вы хотели нас покинуть!
(1888)
СТАВКА
Берегись: там внизу…
Народная поговорка.
В эту предосеннюю ночь старый особняк с большим садом, где обитала черноглазая Мариель — в самом конце предместья Сент-Оноре, — казалось, спал. Действительно, во втором этаже, в гостиной с мягкой мебелью, обитой вишневым шелком, длинные, низко опущенные шторы за стеклами окон, выходящих на песчаные аллеи и фонтан посередине лужайки, совершенно не пропускали горевшего в доме света.
В глубине этой комнаты из-за широкой портьеры в стиле Генриха II, укрепленной на металлической розетке, виднелась белая узорчатая скатерть на освещенном столе, еще уставленном кофейными чашками, вазами с фруктами, хрустальными бокалами, хотя в гостиной уже с полуночи играли в карты.
Под двумя пучками серебряных листьев, отражающих свет двух бра, укрепленных на обитой тканью стене, два элегантнейшим образом одетых господина весьма добропорядочного вида с английским — матовым — цветом лица, длинными гладкими бакенбардами и сдержанными улыбками слегка склоняли млечную белоснежность своих жилетов над столом для игры в экарте. Противником одного из них был юный аббат, необычайно, хотя, в общем-то, вполне натурально бледный (можно сказать-мертвенно- бледный), чье присутствие в этом салоне казалось по меньшей мере странным.
Неподалеку Мариель в муслиновом дезабилье, оттенявшим черноту ее глаз, с букетиком фиалок на груди, за которым вздымалась и трепетала некая снежная белизна, время от времени наполняла ледяным редерером высокие тонкие бокалы на небольшом столике, не переставая при этом раздувать губами огонек русской папиросы, зажатой в колечке-щипчиках на ее мизинце. Так же время от времени она улыбалась не слишком пьяным речам, которые внезапно и словно подхлестнутый каким-то сдерживаемым порывом начинал расточать ей на ухо, склоняясь над жемчужностью ее плеч, не занятый игрой гость. Выслушав, она удостаивала его односложным ответом.
Затем снова наступала тишина, едва нарушаемая шелестом карт и банковских билетов, легким звяканьем золотых монет и перламутровых жетонов.
Воздух комнаты, обстановка, драпировки — все это издавало какой-то смутный, вялый запах, в котором смешивались душноватость бархата, легкая едкость восточного табака, еле уловимый аромат точеного черного дерева, нечто похожее на благоухание ириса.
Игрок в сутане из тонкого сукна — аббат Тюссер являлся одним из тех начисто лишенных призвания священнослужителей, чья крайне неприятная порода, к счастью, теперь, похоже, исчезает. В нем не было, однако, ничего от маленьких аббатов былых времен, с такими пухлыми улыбающимися щечками, что их легкомыслие оказалось почти простительным перед судом истории. Этот же высокого роста, какой-то грубо сколоченный, с резко выступающей нижней челюстью — был иной, более мрачной породы. Впечатление это было столь сильным, что временами, казалось, образ его становился еще темнее от тени какого-то совершенного им неведомого преступления.
Особый свинцовый оттенок его бледности как бы свидетельствовал о холодном садизме. Хитроватая усмешка на губах слегка смягчала варварскую грубость черт этого лица. Черные зрачки, в которых таилась агрессивность, блестели под тяжелым квадратным лбом с прямыми бровями, и сумрачный взгляд их, часто устремленный в одну точку, был как бы от роду озабоченным. Сдавленный еще с семинарских времен голос с металлическим оттенком с годами обрел некую матовость, смягчавшую его резкость, и все же чувствовалось, что это кинжал в ножнах. Всегда угрюмый, он если и говорил, то как-то свысока, засунув один из больших пальцев за пояс, очень изящный, с шелковой бахромой. Весьма привычный к общению с полусветом, он устремлялся туда, словно бежал от самого себя, однако был в этом обществе только принят, но не признан: его допускали из-за смутного, неопределенного страха, который, казалось, источала его личность. Иные — люди непорядочные и зловредные, с доходами весьма подозрительного происхождения- приглашали его, чтобы как-то приперчить, насколько это возможно (броскостью его кощунственного присутствия, наконец, скандальностью его одежды духовного лица), пресную банальность ужина завзятых гуляк. Но это плохо удавалось, ибо вид его смущал людей даже в этих кругах-современные скептики не очень-то уважают любых дезертиров.
И в самом деле, почему он не снимал рясы? Может, сделавшись модным в духовном облачении, он опасался, что, переодевшись в сюртук, утратит свою оригинальность? Но нет, просто было уже слишком поздно: на нем ведь лежала печать. Ведь подобных ему людей, даже внешне обмирщившихся, всегда можно узнать. Кажется, что сквозь любую одежду, в какую бы они ни облачились, проступает незримая ряса Несса, которую им с себя не сорвать, даже если они надели ее лишь однажды: все замечают ее отсутствие. И когда вслед за каким-нибудь Ренаном, например, они насмехаются над Господом, своим судией, кажется, что посреди некой неведомой ИСТИННОЙ ночи, темнеющей в глубине их глаз, мы видим внезапный отсвет потайного фонаря и слышим, как звучит на божественной ланите хлипкий поцелуй, именуемый Эвфемизмом.
А теперь спрашивается: откуда бралось золото, которое он каждый день извлекал из своего черного кармана? Выигрыш? Пусть так. Об этом говорилось вскользь, без углубления в подробности. Никто не знал, есть ли у него долги, любовница, амурные похождения. К тому же в наше-то время… какое это могло иметь значение? У каждого свои делишки. Женщины называли его 'очаровательным' человеком. Вот и все.
Увидев, что карты сданы ему плохие, Тюссер собрал их и положил на стол.
— Сегодня у меня проигрыш в шестнадцать тысяч.
— Хотите реванш? Ставлю двадцать пять луидоров, — предложил виконт Ле Глайель.
— Я не признаю игры на честное слово, а золота у меня больше нет, ответил Тюссер. — Однако благодаря моему сану я обладаю некой тайной великой тайной, и я решил поставить ее против ваших двадцати пяти луидоров в пяти турах подряд.
После довольно длительного молчания несколько ошеломленный виконт Ле Глайель спросил:
— Какая же это такая тайна?
— Тайна ЦЕРКВИ, — холодным тоном произнес Тюссер.
То ли этот тон угрюмого игрока — резкий и совершенно лишенный намерения нанести таинственность, то ли нервная усталость от этого вечера, то ли хмель от выпитого редерера, то ли все это, вместе взятое, так подействовало на игроков и даже на смеющуюся Мариель, что все они вздрогнули при этих словах. Все трое, глядя на этого странного человека, почувствовали себя так, словно на столе между свечами возникла вдруг змеиная голова.
— У церкви столько тайн… что я мог бы спросить у вас, какого она рода, — ответил совладавший с собою виконт Ле Глайель. — Должен, однако, сказать, что я не так уж любопытен на этот счет. Впрочем, я слишком много выиграл сегодня, чтобы вам отказать. Поэтому решено: двадцать пять луидоров в пяти партиях подряд против 'тайны' ЦЕРКВИ!
Учтивость светского человека явно не позволила ему добавить: 'Которая нас нисколько не интересует'.
Игроки снова взялись за карты.