произнес официальный приговор:

— Двадцать один, и ни дня больше.

И тогда парламентер, этот закаленный жизнью человек с суровым лицом, впалыми щеками, простонародным именем, смятенно опустил голову, чувствуя, как сжимается у него сердце от извечной любви к родной земле. Две слезы, чистые, как слезы ребенка у постели умирающей матери, выкатившись из глаз, медленно потекли к углам его сжатых губ. Потому что единственная иллюзия, которая мгновенно оживает в сердце любого француза, даже самого отъявленного скептика, стоит ему столкнуться с высокомерием чужеземца, — это иллюзия, именуемая Отчизной.

Вечер, подступая все ближе, зажег первую звезду.

Там, вдали, вспышки багрового огня, сопровождаемые рокотом осадных орудий и треском ружейных выстрелов, то и дело бороздили сумеречный воздух.

Обменявшись ледяными поклонами с канцлером, французский министр иностранных дел провел несколько минут в этом памятном зале наедине со своими мыслями… И тотчас из глубин его памяти выплыла давняя история, которая из-за совпадений, уже смутно им отмеченных, показалась Фавру особенно удивительной.

История была запутанная, можно сказать, современная легенда, подкрепленная свидетельствами, цепью обстоятельств — и в ней странным образом оказался замешанным он сам.

Однажды, в тысяча восемьсот тридцать третьем году — сколько долгих лет утекло с тех пор! — в Париже появился жалкий человечек неведомого рода и племени, изгнанный из провинциального городишки саксонской Пруссии.

Измученный, еле живой, нищий и бесприютный, с трудом изъяснявшийся по-французски, он дерзновенно именовал себя ни много ни мало как сыном того… чью державную голову двадцать первого января тысяча семьсот девяносто третьего года на площади Согласия отсек волею народа нож гильотины.

Пришелец утверждал, будто с помощью какого-то свидетельства о смерти, таинственной подмены ребенка, подкупа неведомых лиц двое преданных дворян вызволили французского наследного принца из Тампля, и этот царственный беглец… вот он собственной персоной. Претерпев множество горестей и бед, он вернулся, дабы восстановиться в истинном своем звании. Обретя в своей столице лишь черствый хлеб благотворительности, тот, кого никто не называл безумцем, но все честили лжецом, продолжал упрямо величать себя законным наследником французского престола. Удрученный почти единодушным обвинением в обмане, никому не внушивший доверия и всюду гонимый, он уехал в голландский городок Делфт и там в тысяча восемьсот сорок пятом году окончил свои безрадостные дни.

Его унылое лицо наводило на мысль, что Судьба заранее решила: «Ну погоди, я так изукрашу кулаками твою физиономию, что родная мать — и та тебя не узнает!»

Но вот что всего поразительнее: генеральные штаты Голландии при поддержке всех органов власти и короля Вильгельма II нежданно приняли решение похоронить загадочного чужеземца со всеми почестями, подобающими принцу крови, и официально одобрили следующую эпитафию на его надгробии: «Здесь покоится Карл Людовик Бурбонский, герцог Нормандский, сын короля Людовика XVI и Марии Антуанетты Австрийской, семнадцатый по счету Людовик на троне Франции».

Что сие означало?.. Это надгробие, обвиняющее во лжи весь мир, Историю, самые неопровержимые доказательства, высилось там, в Голландии, подобное ночному видению, о котором лучше не вспоминать.

Столь необоснованное решение иностранной державы не могло не усилить законных опасений: все в один голос возмущались грозным обвинением.

Так или иначе, в некий давно минувший день этот окруженный тайной, этот обездоленный изгнанник явился к адвокату, который и тогда уже был известен, а нынче стал — да, да! — представителем побежденной Франции. И непостижимый, как выходец с того света, он воззвал к правоведу-республиканцу, поручил ему защиту своих притязаний. А вот еще одно чудо: стоило будущему трибуну ознакомиться с врученными ему документами, как от его первоначальной холодности, чтобы не сказать враждебности, не осталось и следа. Взволнованный, растроганный, уже ни в чем не сомневаясь (ошибался он или нет, какая разница!), Жюль Фавр принял близко к сердцу это дело, которое ему предстояло тридцать лет изучать, а один раз даже защищать в суде со всей искренностью и пылом подлинной веры. Из года в год его отношения с бередящим душу отверженцем становились все теплее, и вот однажды, когда адвокат приехал в Англию навестить необыкновенного своего клиента, тот, чувствуя приближение смерти, подарил Фавру (в знак дружеского союза и глубокой признательности) старинный перстень с печаткой, украшенной гербовыми лилиями, умолчав о его происхождении.

В массивный золотой обруч был вделан крупный опал с рубиновым отливом. Первоначально на камне был выгравирован герб Бурбонов: три золотые лилии на лазурном фоне. Потом, движимый горестным уважением к республиканским чувствам адвоката — пусть спокойно носит этот залог бескорыстной приязни, — даритель поручил кому-то по возможности уничтожить королевский герб.

Теперь на печатке была изображена Беллона, готовая пустить стрелу из смертоносного лука, и ее грозная символическая фигура по божественному своему праву скрыла геральдический щит.

Тут следует сказать, что, если верить биографам, у этого дерзновенного претендента на престол бывали минуты как бы вдохновения, наития свыше. Бог якобы наградил его способностью прозревать будущее, всем существом предчувствовать надвигающиеся события. Порою торжественная мистичность речей придавала его голосу пророческую силу. И в тот прощальный вечер, протягивая своему другу перстень и пристально глядя ему в глаза, именно таким необычным тоном произнес он следующие удивительные слова:

— Господин Фавр, взгляните, на этом опале, как на могильном камне, вырезано изображение древней Беллоны. Оно воплощает в себе то, что под ним сокрыто. Во имя короля Людовика XVI и всего королевского рода, чье безнадежно утраченное наследие вы защищали, носите этот перстень! И да пропитают вделанный в него опал чувства, которыми преисполнены их оскорбленные души! Да ведет вас по жизни сей талисман и да послужит он вам в некий неизъяснимо значительный час Свидетелем их присутствия!

Фавр не раз говорил, что тогда приписал эту фразу, многие годы казавшуюся ему невнятной, лихорадочному возбуждению ума, вызванному чередой тягчайших испытаний, однако, движимый уважением к своему собеседнику, повиновался столь настоятельной просьбе и надел перстень на безымянный палец правой руки.

С того вечера Жюль Фавр неукоснительно носил на правой руке дар «Людовика XVII». Какая-то тайная сила воспрещала ему обронить перстень, пренебречь им. Он стал для Фавра подобием железных обручей с гербом и девизом, накрепко заклепанных на руках у рыцарей былых времен, с которыми те не расставались до смертного часа в знак того, что связали себя клятвой посвятить жизнь защите некоего дела. Ради какой неведомой цели Судьба словно принуждала его хранить эту реликвию, равно сомнительную и царственно-великолепную?.. Или и впрямь невозможное должно было стать возможным, заядлый республиканец должен был всегда носить на руке символический Перстень, даже отдаленно не представляя себе, куда этот Символ его приведет?

Фавр подобными вопросами себя не утруждал, но, когда при нем начинали вышучивать германское имя его восставшего из мертвых дофина, задумчиво произносил:

— Наундорф, Фросдорф…

Меж тем непредсказуемые и неодолимые события, цепью следуя одно за другим, все выше и выше вздымали адвоката-республиканца, пока однажды он не оказался представителем самой Франции! Чтобы все сложилось именно так, а не иначе, немцы должны были захватить в плен более ста пятидесяти тысяч французских солдат со всеми их пушками, и снаряжением, и развевающимися знаменами, с их маршалами, с их императором, а теперь и с их столицей! Нет, это не сон, а явь.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату