подумать, что настоящий. Ну совсем как настоящий, посмотрите! Смотрите, смотрите вблизи, щупайте: совсем как настоящий! Как будто не visonetto, а visone! Как будто не квазинорка, а норка!

На этом роковом слове — visone! — мы простились. Я села в автобус и вернулась в Алгеро. И с обычным восхищением смотрела на уже немного беспокойное море. Mare nostrum, Наше Море4 . Это на его волнах носятся наши души. Моя уж точно.

— Все другое мы терпим, — сказала я моей душе, бредя по берегу, — но вот это, не правда ли, это, наконец, мы сами? Мы — это неистощимое расчисленное волнение вод и света, этой благосклонной синей глубины. Моря и сердца их.

На другом берегу этой божественной синевы, визави с нами, совсем неподалеку, ближе, чем Генуя, — Африка, Тунис. Северная Африка, римская земля. Там эти надгробья, изученные Великолепным. Их примета, как я узнала из его статей, — стих из Иова:

“Верю, что плоть моя сия узрит Господа”.

По этому стиху отличают надгробья первых христиан.

Лето святого Мартина подошло к концу. Приближается ливень. Ветер мистраль дует с севера, из Прованса.

Продолжение хроники. Печальная страница

Я ошиблась. Ветер, дождь и холод оказались недолгими, всего на одну ночь. С утра лето святого Мартина — наше бабье лето, английское индейское лето — вернулось во всем блеске (в буквальном смысле слова: в непереносимом без темных очков блеске моря, неба, солнца), еще теплее и краше, чем прежде.

Мы подходили к дому Марии, Франческиной мамы. Я уже видела — снаружи — все дворцы в Алгеро, которые некогда принадлежали семье Франчески и в которых проходило ее детство. Теперь у них другие хозяева. От пятисот гектаров земли, которыми владел отец Франчески, у нее осталось десять. Лошадей давно нет. А какие были верховые лошади. На них охотились. Но охотились только мужчины. Франческу в холмы на охоту не брали, за что у нее до сих пор сохранилась обида. Остался один безымянный ослик, старый, как мир. Ходит в лугах и кормится исключительно дынями. Давно не рабочий. Кожа и кости.

— Как его зовут? — спросила я.

— Никак. Его никогда никак не звали. L’asinello. Ослик.

Недели три назад, ненастным вечером, на закате мы заехали на нашей грязнушке за кабачками, баклажанами, дынями и артишоками, которые ухоженными рядами растут на этих лугах, на этой особой, темно-красноватой земле. Артишоки пока не созрели. Всего остального мы набрали, и последних дынь (“Как я люблю эти зимние дыни!” — воскликнула Франческа), и роз, которые все еще цветут в винограднике. У каждого ряда лоз по розовому кусту. А ослик ходил за нами и совершенно отчетливо куда- то нас звал. Наконец мы его послушали и пошли за ним. К двойному ряду эвкалиптов, ограждающих поле от ветра. Там, в луже, что-то светилось рыжеватым светом.

— О! — закричала Франческа. — Нет, нет! Сильвио! Сильвио! Ты умер?

В луже лежал веселый рыжий песик, который еще вчера так смешно бегал за нашей грязнушкой, скакал и лаял. Почти щенок. Сильвио его назвали назло Берлускони. Он умер совсем недавно. Наверное, напоследок пытался напиться.

Мы уезжали в зловещих сумерках. Что случилось с Сильвио, наверное, никогда уже не узнать. Завтра его похоронит Эзопо, Франческин арендатор.

— Прощай, Сильвио. Прощай навсегда.

А их плоть — и этого веселого Сильвио, и ничейного пса Чернышевского из моей Азаровки, который в конце сентября забился под дрова и умер, и плоть всех моих недолго живших котов — их плоть увидит ли своего Создателя? В отличие от нас, в них совсем нет лукавства. Я не перестаю удивляться их к нам благожелательности. И души их тоже носятся на волнах, как я заметила.

Но сейчас мы не в поместье, а в городе Алгеро, на улице Петрарки, которая выходит на набережную Данте, и подходим к дому Марии. В месте пересечения улицы Петрарки и набережной Данте море особенно хорошо. Гавин написал об этом стихи на английском языке. Он любит стоять на этом месте и, развернув на гранитном парапете свежую газету, наблюдать за морской живностью внизу, в прозрачнейших волнах и у круглых камней. Море Одиссея. Где-то неподалеку проплывал его корабль, и скалы, похожие на Гомеровы, совсем недалеко отсюда. Но стихи Гавина не об этом, а о “приюте для любознательности”.

В подвале дома, на углу — давно закрытый антикварный магазинчик. Когда-то, лет пять назад, он принадлежал двум молодым женщинам, русским татаркам. Потом у них что-то не заладилось, они уехали, а магазинчик остался со своей надписью, но пустой и наглухо забитый.

И вот сегодня мы увидели, что двери открыты и двое мастеров укладывают в цемент обломки мраморных плит.

— Opus incertum! — с восторгом закричала Франческа.

Подбирают край к краю, но оставляя швы и прорехи, располагают большие и маленькие осколки. Своего рода мозаика.

— Час уходит на квадратный метр, — сказал старший мастер. — Да еще хорошо бы кто-то со стороны посмотрел, посоветовал.

— А вот она вам посоветует! — Франческа показала на меня. — Она художник, русский художник, настоящий! (С чего бы это я вдруг оказалась художником, l’artista?)

— Нет, нет, — разуверила я мастеров, не отказываясь, впрочем, от художнического достоинства, — я никогда не занималась этой техникой, оpus incertum!

Да, еще римляне знали оpus incertum, и Витрувий описал эту технику. “Неопределенный, неуверенный труд (или изделие)”. Можно перевести и так: “Неуловимая необходимость”. Мастер должен выполнить странное задание, вроде как в сказке: пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что. Это не знаю что и не знаю куда меняется с каждым следующим осколком. А что должно быть в конце? Случайность, в которой несомненно подразумевается некая странная композиция или, точнее, возможность сразу нескольких композиций. Разбитая плоскость, которая при этом не уходит из-под ног (оpus incertum — техника по преимуществу для полов и настилов), а делает наш шаг легким — как будто мы идем не по тверди, а по

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×