других цезарях — а их никак не назовешь жертвами истории — повседневно обращается Церковь; мы надеемся, что они — наши помощники.
Что получается, когда на месте очищения практикуется вытеснение, мы в общем-то знаем: получается, на языке современной психологии, хорошо защищенный невроз, а словами старого Платона — “дырявая” или “худая душа”, которую ничем не заполнишь. Дырявая душа цинизма. Совершенно предсказуемым образом, плодом этого ужасного опыта, типичным пост-тоталитарным состоянием оказывается цинизм. При этом он предлагается обществу как единственное лекарство от фанатизма, как последняя трезвость.
Впрочем, с этой трезвостью мы знакомы давно. У нас уже есть опыт жизни с отмененным прошлым и вытесненным настоящим. Я имею в виду поздние 60-е, 70-е и большую часть 80-х годов, все то, что потом обозвали “застоем”.
В этой подмене памяти и зрения и состояло мучение и, соответственно, вина людей моего поколения. Я говорю сейчас о “поколении” не в возрастном смысле: я имею в виду не ровесников, а всех тех, кто был достаточно взрослым к 70-м годам и что-то делал. Годы относительно либеральные, когда совсем людоедские ГУЛАГовские времена представлялись уже историей. Историей, которую требовалось не знать. И вот что говорит мне этот опыт: все, кто принимал как будто не слишком трудное условие не знать, где они живут (“А мы не знали!” — как обычно говорили в годы “перестройки” по множеству самых удивительных поводов; реплика Аверинцева: “Кто это мы? Мы, например, знали: что же вы так не хотели узнать этого от нас?” — эта реплика благополучно прошла мимо ушей),
Течет воскрешение робко,
И нужно припрятать корой,
Студеною топью: ни тропки
Для взгляда, для речи дурной
— здесь нет стихотворных достижений, но есть уловленный ветер и свет времени. Если позволите, я дочитаю:
Истоки слипаются в жилах.
И если из них отцедить.
Простынувший запах могилы
Там силы еще не хватило
В молочную плоть заключить.
Не всю еще стужу прозябли,
Не всю еще смуту снесли,
Чтоб вызвать прощения каплю
У безмерно виновной земли.
Даже эти далеко не блистательные строки начинающего автора рядом с его же взрослыми прозаическими рассуждениями дают почувствовать — или предчувствовать — что такое возможность поэзии, возможность искусства, возможность смысла и чувства, являющихся вместе с формой, то есть в своей истинной простоте: воплощенных. Я сказала бы: это возможность души в мире, который делает все, чтобы душа была невозможной.
Об этой возможности и говорил опыт внутреннего освобождения, происходивший во многих формах и во многих лицах в конце зловещей эпохи. Мы начинали верить, что нам есть что сказать людям. То, что складывалось в ответ на историю, я назвала бы поэтикой выздоровления, поэтикой целительства.
Годы политического раскрепощения, мутные, суетливые, ерничающие в своем культурном выражении, как будто отменили и завалили то начало, точнее, те начала. Но то, что уже стало, уже явилось, как известно, неотменимо, и я по-прежнему думаю, что нам есть что сказать после всего (точно наоборот повсеместно повторяемым словам о невозможности поэзии после Аушвица и ГУЛАГа: как раз внутри этого и после этого человек как никогда оценит животворящую силу свободного искусства). “Нам есть что сказать миру
* Продолжение. Начало цикла см. в № 95
Source URL: http://magazines.russ.ru/continent/2003/116/sedak.html
* * *
Журнальный зал | Критическая Масса, 2004 N4 | Ольга Седакова
МУЗЫКА
У воздушных ворот, как теперь говорят,
