Кроме Веги он помнил еще несколько звездных имен, все почему-то на «А». Альтаир, Альдебаран, Антарес…
— Какая еще, на хрен, Вега? — обиделся дядя Коля. — Это Ригель.
— Красивая, — повторил он, — и название красивое.
— Бело-голубой сверхгигант, — похвастался дядя Коля, — скоро взорвется на хрен.
— Ну, наверное, еще не скоро. Я имею в виду, применительно к истории человечества.
— Вот-вот взорвется, — веско повторил дядя Коля, — я читал. Они, когда взрываются, сбрасывают оболочку. И она все расширяется, расширяется. И, когда до Земли доберется, мы тут все на хрен сгорим, слышь? Может, уже взорвалась, просто мы еще не знаем. Но скоро узнаем. Ригель на расстоянии тыща световых лет от солнца, даже меньше. Так что я вот стою, мониторю.
— На наш век хватит? — осторожно предположил он.
— Может не хватить, — сухо сказал дядя Коля, — так не нужен тебе этот телескоп, Борисыч?
— Нет, — он покачал головой, хотя в темноте этого дядя Коля видеть не мог.
— А раз не нужен, ты, Борисыч, иди. Не мешай мониторить.
— Если я поеду в Чмутово, что-нибудь взять для вас, дядя Коля?
— Так сегодня ездил уже, — флегматично отозвался сверху дядя Коля, — что ж не спросил-то?
— Ну, на будущее.
— Будущего — сказал дядя Коля, — у нас нет.
— Тебе не понравилось? — огорчилась Джулька.
— Нет, почему. Очень вкусно.
У яичницы были ломкие коричневатые края, фестончиками.
Джулька смотрела, поэтому он подобрал остаток желтка тяжелым серым хлебом. Хлеб был почти как при Андропове. Или при Брежневе.
— Правда, лучше, чем из супермаркета?
— Гораздо, — сказал он.
Положил тарелку в помятый алюминиевый таз, прыснул «Фэйри», ополоснул. Аккуратно ладонью смел крошки с потертой клеенки, стряхнул в мусорное ведро. Чугунная сковородка, в которой Джулька жарила яичницу, так и осталась на конфорке, и теперь распространяла запах горелого.
Он помедлил, ухватил сковородку за скользкую ручку и вынес на крыльцо.
— Протру золой, — пояснил он Джульке.
С крыльца была видна дальняя полоска леса, как бы выгрызающая край зеленоватого неба, и три медленно заворачивающихся внутрь себя полупрозрачных облачка. В одном из облачков, подсвечивая его как бы намеком, как бы не всерьез, висел этот самый Ригель. Светлый самолетный след, чуть розовея, перерезал небо наискосок.
Он вздохнул и спустился с крыльца. Прямоугольник матраса так и остался лежать в траве, уносить его в дом не было никакого смысла. Зола, которую он зачерпнул проволочной мочалкой, тоже была мокрой и смешалась с землей. Надо будет устроить площадку для костра, камнями ее обложить, что ли. Он тер сковородку, морщась каждый раз, когда мочалка скрипела по чугуну.
Руки были сплошь в саже и пригоревшем жире; он долго отмывал их под тоненькой струей, льющейся из смешного умывальника с пимпочкой, извел почти треть бумажного полотенца, но когда сел за комп, пальцы все равно липли к клавишам. Особенно почему-то к delete.
Википедия очень, очень нахваливала Ригель. Яркая околоэкваториальная звезда, ? Ориона, бело- голубой сверхгигант, диаметр около 95 млн. км (то есть в 68 раз больше Солнца), абсолютная звездная величина ?7m; светимость в 85 000 раз выше солнечной, а значит, это одна из самых мощных звезд в Галактике (во всяком случае, самая мощная из ярчайших звезд на небе, так как Ригель — ближайшая из звезд с такой огромной светимостью). Ригель, вроде бы, и правда имел некоторые шансы стать сверхновой, в этом случае, его наблюдаемая светимость стала бы сопоставима со светом полной Луны. Кстати, древние египтяне связывали Ригель с Сахом — царем звезд и покровителем умерших. Ну, понятно, древние египтяне всегда знали, что к чему.
Лампочка под дощатым потолком несколько раз мигнула. Это с ней время от времени случалось.
В почте ничего не было. Даже спам иссяк, словно адрес стерли из всех ресурсов общечеловеческой памяти.
— Есть новости? — он не очень-то любил, когда Джулька заглядывала ему через плечо, но боялся сказать, вдруг обидится.
— А как же, — сказал он жизнерадостно, — скоро взорвется Ригель.
— Это звезда? — уточнила Джулька.
— Да. В созвездии Ориона. Она вот-вот станет сверхновой. Может, уже стала. Просто мы еще не видим, свет не дошел.
— Мы сгорим?
— Не обязательно. Она довольно далеко. Зато он будет светить на все небо. Представляешь, зрелище?
— Я думаю, — сказала Джулька, — это будет очень страшно. Когда две луны — это страшно. Это неправильно. Это как во сне. Ты куда? Зачем на чердак?
— Рыжая, нам же надо на чем-то спать. Матрас совсем мокрый. А я на чердаке одеяла видел. Сложим пару одеял, уже легче.
Хотя одеяла эти тоже наверняка отсырели и прогрызены мышами.
На чердаке пахло слежавшимся прошлым. Здесь, утрамбованные в картонные коробки из-под телевизора «Рубин», из-под обуви «Скороход», из-под вентилятора с резиновыми лопастями и камина- рефлектора, спали печальные обломки кораблекрушения, реликвии утонувшей в толще исторических вод страны…
Оловянные солдатики, поздравительные открытки с первым мая и седьмым ноября, ржавая, вихляющая, если кому придет в голову ее запустить, юла, фотографии с фестончатыми краями, пудовые резиновые сапоги, черно-зеленые, как тулово морского змея… И журналы, пахнущие мышами, иногда даже чуть-чуть обгрызенные по углам, с желтоватыми разводами сырости.
Как-то, застряв осенью в дождь на родительской даче, уж сейчас и не вспомнить, почему, то ли с Натахой опять поссорился, то ли отец болел, то ли мама, он вот так, сидя на чердаке, перелистывал старые номера «Юности», вглядывался в серенькие офсетные фотографии молодого губастого Вознесенского и молодого аскетичного Евтушенко. Бог мой, что за дичь мы тогда читали и даже помнили наизусть!
И все это как бы ждало, что еще когда-то сможет пригодиться, и эти страшные резиновые сапоги, и вентилятор с пластиковыми лопастями, и старый гамак, и пальто с торчащими из прорех клочьями ватина, и все это могло пригодиться только в случае всеобщего обрушения, вселенской катастрофы, гибели цивилизации.
Одеяла лежали в углу, он помнил, он, как приехал сюда, первым делом сунулся, было, на чердак в поисках не пойми чего. Быть может, того времени, когда мама и отец были живы, а Натаха после очередной ссоры чувствовала себя виноватой, и опять все налаживалось… Но это был чужой чердак, тут все было другое, он вляпался сначала в паутину, потом в мышиный помет, крохотное окошко было сплошь засижено мухами — и что делать мухам на чердаке?
И воняло сырыми тряпками, а не старой бумагой.
Голая лампочка, свисающая с перекрученного провода, еле тлела рубиновым сердечком, то ли собиралась перегореть, то ли с проводкой что-то…
Два шерстяных одеяла, сложены вчетверо, одно, коричневое с бежевыми полосками, сверху, другое, красное с бежевыми цветочками, под ним, вроде, лежат немножко не там, где он помнил. Вроде бы. И примяты посредине, как если бы кто-то легкий сидел на них, а потом быстро и легко встал и ушел.
Он присел на корточки и потрогал одеяло, словно оно еще могло хранить тепло того, кто легко встал и быстро ушел. Шерстяное одеяло и правда было теплым, шерстяные всегда теплые. Под завернувшимся уголком того, что сверху, и выпрямленным уголком того, что снизу, белело.
На выдранном из тетради листочке в клеточку цветными фломастерами была изображена страшная оскалившаяся баба с окровавленным ножом. Маленькая пушистая (очень маленькая и очень пушистая)