бинокль. А может, они и не существовали вовсе? Сколько уже времени живет Ондржей в Улах — месяц, год? С каким волнением слушал он симфонию фабрики тогда, в первый день, перед фабричной оградой! Сейчас он делал у Казмара все, что ему велели, подавленный ничтожностью выполняемой работы. Ему казалось, что за него работает кто-то другой, а он лишь следит, чтобы тот, другой, не заблудился в джунглях цеха, чтобы, оглушенный грохотом машин, напоминавшим о столкновении поездов, тот не сделал какого-нибудь промаха, чтобы побыстрее бросал утки на транспортер, ибо ткацкая не ждет, чтобы не перепутал цвета этикеток. Для этого другого Ондржей держит ногу на предохранительной педали, ибо прожорливая машина, что съедает стог хлопка в день, может оторвать человеку руку; так случилось недавно с одним рабочим, и об этом все еще рассказывают в цехе. Это, однако, не мешает Францеку Антенне озорничать в обеденный перерыв: включил мотор компрессора и струей воздуха сбил шапки со всех ребят. Что ж, Францек уже давно в Улах, он хорошо ориентируется и чувствует себя здесь на коне. Ондржей же еще не тверд в седле. Он взбадривал себя душами, которых раньше терпеть не мог, пил перед занятиями крепкий черный кофе, противный, как деготь. «Не подмажешь, — не поедешь», — говорит старый Горынек. Напряжение не покидало Ондржея даже во время воскресных забав, когда молодежь Казмара развлекалась по указке на казмаровском стадионе или в казмаровском кино. За эти удовольствия бухгалтерия вписывала удержания в розовые расчетные листки.
Ребята изрядно зарабатывали, если судить по этим листкам, но все еще оставались должны Хозяину за еду, жилье, обучение и развлечения. Нельзя не признать, что все это было очень хорошо организовано, но человек, включенный в такую систему, постоянно словно озирался, ища вчерашний день и потеряв в толчее самого себя.
Правда, тот, настоящий Ондржей в глубине души сознает, что все это не настоящее, что все это временно, как транзитная станция в чужой стране, где кругом множество поездов и загадочные стрелки, где надо глядеть во все глаза, чтобы тебя не задавили, надо глядеть сразу во все стороны: на машины и на людей, на начальство и на товарищей, молчать, терпеть и выдержать до тех пор,
Ондржей был старательный новичок, мастер Тира скоро заметил это. Через месяц у Ондржея уже были лучшие отметки во всей смене, и ребята дразнили его: жестами показывали, что он выскочка и стремится выкарабкаться наверх. Насмешек Ондржей боялся больше, чем опасных машин, но отвечать на насмешку он умел скорее кулаком, чем шуткой. Трудно иметь дело с живыми людьми: сегодня они такие, завтра иные, все зависит от того, как они выспались и чего от тебя хотят. Люди непостижимы! Машина, когда ее освоишь как следует, ясна, у машины прямой характер, на нее можно положиться. Ондржей хотел учиться на электромеханика, а его пихнули в прядильню. Терпение, все придет в свое время. Кроме того, человек ко всему привыкает. Прядильня — тоже неплохое дело.
Ондржей любил глядеть на работу машин, он гордился ими, словно сам их изобрел. Вот когтистый барабан трепальной машины треплет, разминает и чистит хлопок. Вот из-под скачущего гребня взвивается хлопковая пыль; рабочие называют ее «вуалью». Вот воздушная тяга гонит белые хлопья, словно письма пневматической почты. Вот из укрощенной стихии сырья начинает возникать полуфабрикат: волокна превращаются в супрядок и, глядишь, уже сплетаются в пышные белые блестящие пряди; работницы выбирают их из-под машины такими движениями, словно доят ее, и, смотав роликами, укладывают в тазы. Веретена бешено вращаются, валы и цилиндры, как бы одержимые гордыней, мчатся наперегонки сами с собой, их движение так стремительно, что они кажутся неподвижными. Гонимые электрическим током, вертятся шеренги веретен, вытягивая и скручивая пряжу. На катушки наматываются километры расплетенной паутины. В казмаровской вечерней школе подсчитали, что в тринадцатом цехе за одну минуту сплетают нить такой длины, что ее можно было бы протянуть от Ул до самой Алабамы, к тем ребятишкам, что играют там с цветными тряпичными куклами и собирают хлопок на далеких экзотических плантациях…
Укрощенное движение металось в машинах, дрожало и трепетало с грохотом катастрофы: казалось, паровоз перевернулся на полном ходу и продолжает вращать колесами и шатунами, лежа «на спине». Пахло горячим металлом, маслом и хлопковой пылью. У Ондржея слегка кружилась голова он чувствовал робость и вместе с тем торжество: вот на что способен человек — он приводит в движение столько механизмов, от вала турбогенератора до маленькой шпульки. Уж таков дух промышленного Вавилона: машины ошеломляют и покоряют тебя, приходится им подчиниться.
Когда Ондржей впервые вошел в прядильню, он удивился, как там пусто. Где же люди? Цех работал сам, как машинное отделение трансатлантического теплохода, он напоминал приснившийся ад. Несколько женщин, безучастных к окружающему, скорее наблюдали, чем работали, были начеку и, когда нужно, закладывали сырье или меняли шпульку. Они были незаметны среди аллей веретен. Только когда гудок возвещал обед, фабрика останавливалась (внутри у Ондржея еще дрожал ее ритм) и рабочие и работницы прядильных цехов проходили улицами машин, Ондржей увидел, что их немало.
Люди спускались во двор и сплошным потоком шли в ворота. Рабочие тринадцатого цеха тонули в этом потоке швей, ткачей, красильщиков, бумажников и печатников. Все одинокие или жившие за городом рабочие обедали в фабричной столовой. Семейные вскакивали в автобусы, превращались из рабочих в соседей, торопились домой, чтобы побыть с детьми, проглотить обед и вовремя вернуться на фабрику.
Хвала Хозяину и его ферме, которая снабжает электрифицированную столовую: кормили там хорошо. Несмотря на напряженный труд, Ондржей окреп, лицо у него округлилось и огрубело, глаза сузились, и он сам не заметил, как его лицо приобрело типичное для казмаровского рабочего сытое, туповато-рассудительное выражение, которое так не понравилось ему на лицах казмаровцев в первый день его приезда в Улы.
Много тысяч рабочих успевало пообедать в фабричной столовой за время между двумя гудками. Ели с такой же быстротой, как работали в цехах, каждый обслуживал сам себя. У входа вереница обедающих шла с дымящимися тарелками в руках, в другом конце зала насытившиеся бросали свои приборы в движущуюся механическую судомойку, грохотавшую, как цепная передача. Выйдя из столовой заметно более румяными и бодрыми, молодые рабочие останавливались у ворот, закуривали папиросы, шутили о девушками. Девушки держались вместе, парни тоже, как в деревенской церкви. Францек Антенна начинал балагурить:
— Чем мы обидели вон ту барышню, чего она так дуется на нас?
Подруги подталкивают девушку, с которой «заигрывает» Францек. Словно она не замечает этого сама! Подругам можно оглядываться и пересмеиваться, но эта девушка должна делать вид, что ничего не замечает. Таков закон игры. Парни расступились, курят и спокойно рассматривают девушек, которые сбились в кучу и вполголоса усердно беседуют о чем-то своем. Мужчинам нечего соваться в эти дела.
— Такая красивая барышня и даже не взглянет на нас!
Глаза у девушки как черешни, низкий лоб, свежий рот с жесткой складкой, присущей крестьянкам, пышная грудь, узкие круглые бедра, темные волосы, румяные щеки. Она поправляет шарфик на подруге.
Ондржей решительно осуждал поведение Францека, главным образом потому, что тот превзошел Ондржея. Францек вел себя так, как хотел бы вести себя Ондржей, если бы осмелился.
Францек шагнул вперед, притопнул каблуком и, выставив носок, громко обратился к рыжей и веснушчатой девушке, стоявшей с краю, так сказать, на фланге женских оборонительных позиций.
— Барышня, скажите вон той барышне, которая не хочет на меня взглянуть, чтобы приходила в пять