Но как же я рад, что Уитмен взял на себя труд собрать и вернуть мои письма. Читатель, не имеющий ни сочувствия, ни понимания, может увидеть в этом средство смутить меня или того хуже. Все не так: однако об этом позже. Позволь мне сначала довести этот рассказ до конца.
От стука в дверь я вздрогнул, а когда врач после моего приглашения вошел, он замер, ошеломленный видом залитых кровью подоконника, стен, простыней. Вскоре он весь дрожал от представшей ему картины и от царившего в комнате холода. К счастью, персонал таких отелей, как «Брунсвик», отменно вышколен и приучен не проявлять излишнего любопытства, ведь за его отсутствие здесь хорошо платят. Разумеется, пока принимались срочные хирургические меры, я, как мог, попытался объяснить случившееся, ссылаясь на виски — благо им тут все пропахло, — заевшую оконную раму и тому подобное. Доктор выслушал все это, сочувственно кивая и не спрашивая, откуда столько крови. Зашив мне рану, он предложил договориться насчет другого номера, в котором я мог бы переночевать, пока у меня наведут порядок. Вскоре я расписался за предоставленный мне взамен номер как «Уолтер Камден», принеся с собой туда лишь связку писем, которые вернул мне Уитмен, и настой, прописанный доктором. По его словам, он поможет мне заснуть. Поблагодарив врача, я без обиняков заявил, что не стоит отягощать
Итак, я устроился в новых апартаментах со словами: «К черту Генри Ирвинга!» — и с намерением перечитать мои старые письма. Думаю, Кейн, тебя не удивит, что я заказал в номер бутылку лучшего в «Брунсвике» виски, желая смягчить двойную боль — и телесную, от обработанной раны, и душевную, ибо первое из этих писем я написал шестнадцать лет назад, в возрасте двадцати четырех лет, когда был
Тогда, еще в Тринити, начитавшись
«Я почти вдвое моложе вас, воспитан как консерватор в консервативной стране, но слышал, как ваше имя с восторгом произносит великое множество людей…[17]
Теперь я пишу вам, ибо вы отличаетесь от других. Вы истинный, настоящий человек, и мне самому хотелось бы стать таким, получить право называть себя вашим младшим собратом, учеником великого Маэстро… Вы стряхнули с себя оковы, и ваши крылья свободны. На мне по-прежнему оковы, но у меня нет крыльев».
К счастью, помимо этих восторгов я изложил и более прозаические факты, казавшиеся мне тогда существенными. Однако, по правде сказать, по прошествии времени остается лишь удивляться, с чего я тогда решил, будто Уитмен заинтересуется моей биографией. Самоуверенность молодости, как я полагаю.
«Хилый и хворый в детстве,[18] я выправился, вырос, и сейчас во мне шесть футов два дюйма роста, двенадцать стоунов чистого веса, и сорок один — сорок два дюйма в окружности груди. Я некрасив,[19] но силен и решителен. У меня выпуклые надбровные дуги,[20] тяжелая челюсть, большой рот с пухлыми губами, чувственные ноздри, курносый нос и прямые волосы».
О, Кейн, какой стыд! Неужели я мог так писать о себе? «Чувственные ноздри»? Господи! Удивительно, что Уитмен вообще ответил.
«Я атлет и чемпион с дюжиной кубков на каминной полке. Я был также президентом Философского общества колледжа, а также художественным и театральным обозревателем в ежедневной газете… Что же касается моей личности, то по природе я скрытен.[21] Я человек уравновешенный, хладнокровный… и умею держать себя в руках… У меня много знакомых и пять или шесть друзей, питающих ко мне искреннюю привязанность. Ну вот, теперь я поведал вам все, что сам о себе знаю».
Да, пожалуй, на тот момент так оно и было. Тут бы мне и отложить перо, подписавшись «Абрахам Стокер». Как бы не так!
«Я начал писать не без усилий, но теперь мне было трудно остановиться».
Да, меня и вправду понесло.
«Надеюсь, вы не станете смеяться надо мной из-за того, что я пишу это вам, ибо как сладостно для сильного и здорового мужчины с женскими глазами и детскими желаниями иметь возможность говорить с человеком, который может, если он пожелает, стать отцом, братом и женой его души…»
О господи!
Я лежал на кровати в «Брунсвике», совершенно подавленный этой неожиданной встречей с собственной молодостью. Думаю, ты согласишься: встреча не из тех, которая порадовала бы большинство людей средних лет. (Да, да. Я знаю, Кейн,
Снежная буря за окном не стихала, буря бушевала и у меня внутри. Моя «нужда». Что это за «нужда», о которой упомянул Уитмен? И в какие слова я бы облек ее, если бы судьба нашла меня склоненным к коленам Мэтра?
«Жена и ребенок…» — он наверняка навел справки. «Как они?» И что мог бы я сказать? Правду?
Если говорить начистоту, надо признаться, что
То был Королевский театр в Дублине. Труппа «Сент-Джеймса» находилась там на гастролях, и в тот знаменательный вечер Ирвинг предстал на сцене в роли капитана Абсолюта. [22]
По сей день, Кейн, стоит закрыть глаза, и я вижу Ирвинга на сцене, настолько необычным было его исполнение, не говоря уже о самом его облике. Он отличался от всех, кого мне доводилось видеть. Однако шли дни, а пресса хранила молчание, не находя для него доброго слова. Вспомни, Кейн, как несколько лет тому назад я зашел к Ле Фаню с предложением просматривать городские постановки для «Мейл», хотя сначала учеба, а потом гражданская служба помешали профессии театрального обозревателя стать для меня чем-то большим, чем хобби или временное занятие.[23]
Но так или иначе, именно в моей рецензии исполнение Генри Ирвингом Гамлета на дублинской сцене было наконец оценено по достоинству.
В тот самый день, когда моя рецензия появилась в «Мейл», мне сообщили, что Ирвинг хотел бы со мной встретиться. Меня пригласили принять участие в состоявшемся после представления обеде у Корлесса, где я отведал прославленного горячего лобстера наряду с прочими кулинарными изысками, которые по справедливости прославили кухню этого достойного заведения. [24]
Но не за обедом, а лишь позднее я узнал, что сердце моего хозяина расположено ко мне, как и мое к нему. Он понял, что я могу оценить возвышенные труды: я мог
Увы, именно после того памятного обеда в его апартаментах в Шелбурне Генри Ирвинг изменил течение моей жизни, объявив, что прочтет для меня стихотворение Томаса Худа «Сон Юджина Эрама».
Этот поэтический опус в его исполнении оказал на меня поразительное, ошеломляющее действие. Правда, внешне я оставался невозмутимым, как камень, но я пережил истинное потрясение, доходящее до