Если б сотрудник, который ушел в отпуск, взялся за работу и выполнил ее, скажем, за полтора месяца вместо двух, все поражались бы. Если бы он сделал за месяц, его повысили бы в должности.
А я рассчитал все за два дня. За два, и Крейцер только процедил сквозь зубы: «Да, довольно удачно. Тебе подвернулась хорошая мысль с этим Монте-Карло».
Потом он поднялся со стула, пошел с листками к своему шефу, побыл у него минут десять и появился вновь на пороге комнаты с самодовольной улыбкой, которую, впрочем, сразу убрал с лица. Он убрал эту улыбку и принялся хмуро выписывать счет в кассу. Но я-то все понял. Шеф похвалил Крейцера. Крейцер сумел выставить дело так, что всему причиной была его, Крейцера, распорядительность: он-де нашел подходящего человека. И шеф похвалил Крейцера, а на мою долю досталось лишь это кислое «довольно удачно». Не похвала, а скорее некое уничижение, потому что слово «удача» фигурирует там, где речь идет не о заслуге, а о слепом везении.
Да я и сам застеснялся скорости, с которой я сделал работу. Мне было стыдно, что я справился за два дня, и, чтобы Крейцер не подумал, будто я горжусь, я со стеснительной усмешкой подхватил мысль об «удаче» и стал говорить, что, поскольку мысль «подвернулась», остальное было легко.
А Крейцер ничего не стеснялся. Напротив, самую пустую фразу он произносит с видом, будто открыл долгожданную истину и всякая возможность спора отныне исключена.
Крейцер всегда высокомерно холоден, непроницаем, важен.
И его уважают в институте.
А меня нет…
Я устал. Поэтому в голову лезут дурацкие мысли.
Разве мне не все равно? Зачем я думаю так мелко?..
Я иду по Риннлингенштрассе, поворачиваю на Бремерштрассе, прохожу мимо дома, где когда-то была наша квартира и который теперь так чужд и холоден для меня. Поворачиваю к Городскому Валу, поднимаюсь на него, и вот он, Старый Город.
Сейчас нельзя возвращаться домой. Я не хочу встречаться с фрау Зедельмайер.
Мне очень хорошо знаком наш город. Особенно этот район. В детстве, когда мать уже болела, целые годы пробродил здесь один. На многих переулках и тупиках я знаю в лицо каждый дом. С Кайзерштрассе я поворачиваю в Рыночный переулок. Что такое?.. Галерея закрыта, как всегда по пятницам, но у особняка Пфюлей стоят два роскошных американских автомобиля, окруженные толпой зевак. Я тоже не удержался: проходя, рассмотрел один из них. Это «кадиллак», огромный, желто-золотистый, с массой каких-то никелированных полос, сверкающих выступов и ручек. Все сиянье улицы отражается на его блестящих гнутых поверхностях… Как разно живут люди! Я не только никогда не садился в такую машину, но даже и никогда не был ближе, чем в двух метрах, от нее.
Я выхожу на маленькую площадь Ратуши и сажусь в сквере на скамью. Тут забытая кем-то газета. Американская. «Нью-Йорк таймс». На странице заголовок крупными буквами: «Широкоплечий Вернер фон Браун зовет на Луну».
О господи! В 1947 году, когда у нас в ФРГ еще печатались материалы Нюрнбергского процесса, я прочел показания бывших узников подземного завода «Бухенвальд – Дора», где по приказу Гитлера строилось «оружие возмездия» – снаряды «фау». Научным руководителем был этот самый Вернер. Он часто навещал «Дору», и по дороге ему нужно было проходить мимо амбулатории, возле которой изо дня в день громоздилась постоянно обновлявшаяся куча трупов. То были заключенные, замученные до смерти. Профессор проходил так близко, что едва не касался мертвых тел. И при этом продолжал руководить производством как ни в чем не бывало. А вот теперь статья Брауна о полетах на Луну. Он пропитан кровью, и тем не менее с ним обращаются, будто это человек, даже печатают статьи. Он приходит в редакцию, ему, пожалуй, даже жмут руку.
Я не понимаю этого мира. Не могу его понять.
Отдыхаю сегодня, отдохну еще завтра. Пойду к Валантену, побуду со своим другом, посоветуюсь с ним и послезавтра начну вторую часть с пятнами.
И это будет последнее, на что я способен, мое завершающее усилие. После этого моя жизнь кончится. «И сказал архангел: „Времени больше не будет“. Кажется, это из какого-то апокрифа. „Времени больше не будет“. Как это странно и заманчиво! Не будет для меня минут, часов и дней. Они растворятся в вечности, и я стану рядом с Валантеном там, на Олимпе настоящих людей, куда не достигают грязные лапы этого мира.
Там мы будем вдвоем с Валантеном, и кончится постоянная мука непризнания и чужести.
Еще месяц напряженных трудов, а после отдых…
– Кленк! Георг!..
Я обернулся.
В плотном ворсистом пальто, новеньком, с иголочки, ко мне шел Крейцер.
– Я тебя везде ищу.
Это прозвучало даже упреком.
– Я заходил к тебе домой.
Крейцер огляделся, убедился, что поблизости никого нет, и сел на скамью.
– Ты ничего не узнал?
– О чем?
– О том, что я просил. О Руперте или о каком-нибудь другом физике.
– Нет.