сводить счеты с политической и идейной традицией, обрекавшей ее в новых условиях на неразрешимые противоречия. На первых порах она бурно отрекалась не только от советского прошлого, но и от самого имени «интеллигенции», предпочитая роль «интеллектуалов» (по Сартру - «техников практического знания»). Свои знания и навыки предстояло успешно и выгодно продавать на рынке по правилам буржуазного общества. Правила эти принимались полностью и безоговорочно. Между тем один из парадоксов капиталистической реальности состоит в том, что важнейшим требованием, предъявляемым рынком к интеллектуалу, является способность к критическому мышлению и идеологическому новаторству. Иными словами, люди, неспособные капитализм критиковать, самому капитализму не сильно нужны. Им в лучшем случае отводится роль пропагандистов, идеологической обслуги, с которой и обращаются соответственно. С другой стороны, главным заказчиком пропаганды в России остается власть. На первых порах заказ выполнялся с восторгом и энтузиазмом, отнюдь не ради чинов и денег. Но по мере эволюции российского капитализма власть менялась. Она формировала собственный штат профессиональных пропагандистов, не слишком изощренных в культурных вопросах, но четко выполняющих поставленные задачи.

Оказавшись отстраненными от власти, либералы внезапно снова осознали себя интеллигенцией. Критически мыслящим сословием, противостоящим правительству. Только противостояние это ведется не во имя народа и даже не во имя противоположного нынешнему порядку вещей идеологического проекта. Как и в лучшие годы после ХХ съезда, фундаментальные ценности либеральной интеллигенции полностью совпадают с принципиальными лозунгами власти. Теперь это «свободная» (рыночная, капиталистическая) экономика, развитие гражданского общества, демократические ценности западной цивилизации. Критика власти, как и в 60-е годы, сводится к обвинению в неправильном понимании, демагогическом извращении или отходе от ценностей «подлинного капитализма».

Но «шестидесятники» были демократами в том смысле, что апеллировали к ценностям и идеалам, которые разделяло - на тот момент - большинство общества. А либералы сегодняшние прекрасно отдают себе отчет в том, что находятся в непримиримом противостоянии с большинством, осуждая «неправильный» народ, для которого - при всех ее очевидных пороках - ближе оказывается все-таки власть. Этот принципиальный антидемократизм является вполне осознанным и последовательным, многократно сформулированным и выраженным, несмотря на все мечтания о «европейских демократических процедурах». Если дореволюционная либеральная публика сборником «Вехи» свою идейную эволюцию закончила, то нынешняя с тех же позиций начинает.

На этом повесть об истории русской интеллигенции можно было бы и закончить, если бы не одно обстоятельство. Если «наверху общества» политическая эволюция либералов завершается исчезновением всех интеллигентских традиций и ценностей, кроме веры в собственную исключительность, то в низах образованного сословия созревают предпосылки для возрождения интеллигентского народнического сознания. Превращение «бюджетников» в интеллигенцию, похоже, уже началось. Но окончательно это выяснится только тогда, когда на сцену выйдет новое общественное движение, вдохновляемое все теми же левыми и радикально-демократическими идеями.

Отсутствие

О прозе Юрия Трифонова

Дмитрий Быков

Из всей русской прозы семидесятых Трифонов остается самым непрочитанным и потому притягательным автором: даже Шукшин и Казаков на его фоне одномерны. Боюсь, не только читателю (в силу причин объективно-цензурных), но и самому себе он многого недоговаривал - был шанс договориться до вещей вовсе уж неприемлемых, ни для его круга, ни для собственного душевного здоровья. Трифонову очень нужен был критик, который бы ему объяснил его самого, - но в семидесятые критика была гораздо хуже литературы (отчасти потому, что лучшие силы были вытеснены в литературоведение).

Поражает в его прозе прежде всего несоответствие между «матерьалом и стилем», по формуле Шкловского, или, точней, между материалом и уровнем. О таких мелких вещах нельзя писать великую прозу, а у Трифонова она была истинно великой, во всяком случае начиная с «Обмена» (1969). Даже такие мудрецы, как Твардовский, поначалу не поняли замысла, достаточно очевидного для любого вдумчивого читателя: Трифонов сам в «Записках соседа» с некоторым изумлением цитирует совет главного редактора «Нового мира»: «Зачем вам этот кусок про поселок красных партизан? Какая-то новая тема, она отяжеляет, запутывает. Без нее сильный сатирический рассказ на бытовом материале, а с этим куском - претензии на что-то большее… Вот вы подумайте, не лучше ли убрать».

Слава Богу, Трифонов «был убежден в том, что убирать нельзя». Во всех «Городских повестях» история присутствует напрямую, по контрасту с ней и становится ясна душная ничтожность мира, каким он стал. Трифонов ненавидел, когда его называли мастером «бытовой прозы», резко говорил в интервью, что бытовой бывает сифилис, и городская его проза, несомненно, не о быте, а скорей об отсутствии бытия. На эту формулу он, вероятно, тоже обиделся бы, одна цитата из его интервью прямо отвечает на это предположение: «Есть люди, обладающие каким-то особым, я бы сказал, сверхъестественным зрением: они видят то, чего нет, гораздо более ясно и отчетливо, чем то, что есть. Мы с вами видим, например, Венеру Милосскую, а они видят отрубленные руки и кое-что, чего Венере не хватает из одежды. Между прочим, критики такого рода есть не только у нас, но и за рубежом. Иные статьи читаешь и изумляешься: вот уж поистине умение видеть то, чего нет!»

Но здесь описан совершенно правильный способ читать трифоновскую прозу, и в его обычной зашифрованной манере ключ указан недвусмысленно. Страшная густота, плотность, точность трифоновского «бытовизма» особенно наглядна на фоне его вечной тоски по живой истории, по осмысленному бытию - и потому в «Обмене» присутствует поселок красных партизан, и мать героя, старая коммунистка, выступает олицетворением совести. Это ведь она сказала: «Ты уже обменялся». А Ребров из «Долгого прощания» занимается нечаевцем Прыжовым и Клеточниковым, агентом народовольцев в Третьем отделении, и вообще историей народовольчества, о котором Трифонов напишет в 1973 году совсем небытовое «Нетерпение». А в «Старике», романе, получившемся из двух задуманных повестей, тема борьбы за место в дачном кооперативе проходит на фоне гражданской войны, мнимого мироновского восстания на Дону; а Сережа из «Другой жизни» занимается все той же историей провокаций, историей Охранного отделения (о которой Юрий Давыдов в это же самое время писал «Глухую пору листопада», ставя диагноз не столько той, сколько своей собственной эпохе). История и придает коротким трифоновским повестям их знаменитый объем.

Поэтика Трифонова - по преимуществу поэтика умолчаний. Его тоска - тоска по действию. Ужас «Предварительных итогов» - вероятно, самой беспросветной повести цикла - в том, что даже уход героя из семьи не состоялся, даже иллюзия поступка невозможна, все вернулось на круги своя. А ведь мир уже выродился - в нем не осталось места ни состраданию, ни любви, ни элементарному такту. Весь Трифонов - о внеисторическом существовании; и тут возникает вопрос - он что же, предпочитал коммунаров?

Получается так.

Но ведь в это же время многие их предпочитали, большая часть шестидесятников, коммунарских детей. И Окуджава пел «На той единственной гражданской». Напрямую оправдывать комиссаров было как бы не комильфо, потому что все помнили, чем кончилось комиссарство, и считали террор тридцатых прямым

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×