полного обновления души и тела, кипения всех жизненных соков, улавливаемое в первом раннем таянии снега и робких проблесках света. Во всяком случае, хочется в это верить.
Как-то раз, в конце восьмидесятых, чудной апрельской ночью, я вместе с одной итальянкой оказался за городом, на даче, более-менее затерянной в лесу, и была темнота, чернели деревья, а снег легко белел и таял, и тишину наполнял странный, чуть слышный нервный шум тающего снега, невнятный, но постоянный, так что казалось, что соки ходят по деревьям, создавая впечатление подспудного, но постоянного, неумолкающего движения вокруг. В стране чуть-чуть проклевывалась гласность, «Человека без свойств» Музиля, по-моему, уже напечатали, казалось, что все движется, вздыхает, набирается сил, полнится соками, жизнью, будущим.
– Чувствуешь, как дышит весна? - восторженно прошептал я.
– Нет, не чувствую, - очень просто ответила мне дочь Авзонии.
Нет, не поймет и не заметит гордый взор иноплеменный. Ничего не поймет ни в нашей оттепели, ни в нашем либерализме, ни в русской живописи. Отечественная живопись шестидесятых годов XIX века с поразительной адекватностью передала ощущение размягчения и расползания, характерное для русской либеральной весны. Небо стало серым-серым, колорит поблек, потускнело солнце, равно освещавшее и русские, и итальянские пейзажи николаевского времени, в интерьерных сценах воцарился сумрак, четкие формы растворились, растаяли, и на поверхность выплыли грязноватые нищие, коробейники и странники, сменившие облитых золотистым светом крестьян Венецианова и мальчиков Иванова. И цвет, и сюжеты, и типы приобрели угрюмость. Полнотелые итальянки сменились несчастными женами, мерзнущими у последнего кабака, пухлые детки - истощенными сиротами, любовные сцены - похоронами и плачем на могилах. Вся эта депрессивная круговерть унылых лиц и безрадостных пейзажей была провозглашена выражением подлинно русского чувства формы, и мощный голос Стасова призвал российского думающего художника к изображению правды жизни. Нимало не задумываясь о том, что правда разная бывает, ибо нет ничего более диктаторского по своим ухваткам, чем русский либерализм.
Кто сегодня любит живопись времени «Бунта четырнадцати», этого события, для русской жизни не менее важного, чем создание земства? Живопись, параллельная идеям «Эстетического отношения к действительности» Н. Чернышевского, интересует лишь как документ времени, свидетельствующий о его беспомощности. Мельчание формы и формата, неопрятная склонность к анекдоту, осознанное безразличие к художественности несимпатично ни радикалам, ни эстетам. Но именно эти качества придают живописи Корзухина и Максимова, Соломаткина и Крамского, Неврева и Прянишникова пронзительно нежную человечность, ставящую их особняком во всем мировом искусстве. Это не пресловутая «жалость к маленькому человеку», но особая,???эстетствующая человечность Федора Карамазова, просившего: «Не пренебрегайте мовешками!» К убогой прелести русской школы шестидесятых подлинный ценитель живописи не может не испытывать вожделения. В ней есть харизма Елизаветы Смердящей, и нет более подходящего определения этому десятилетию, чем чеховское «святые шестидесятые». Это у проклятых безбожников-латинян святые с совершенными пропорциями и нежной кожей. Наша святость близка к юродству, к кликушеству. Но есть в ней прельстительно грязная, лепечущая нежность. Ее ли вина, что она порождает Смердякова?
Текст в большом городе
К визиту Лори Андерсон
Максим Семеляк
Для певицы она все-таки слишком много говорит - при первом удобном случае норовила выдать за песню спич, лекцию, басню, галантный слив информации или просто разговор по громкой связи. Лучшие ее записи - это и есть хорошо ритмизованные монологи, начиная с главного хита O Superman (тот самый «первый удобный случай», что оперировал отрывком из Массне под диктовку автоответчика) и заканчивая великолепной прошлогодней агит-поп-миниатюрой Only an Expert, по энергетике не уступающей Sinnerman Нины Симон. Я уж не говорю про прекрасную пластинку The Ugly One with the Jewels and Other Stories, которая вся сплошь из себя - вкрадчивые россказни, обладающие, однако, такой же важностью, как титры в немом кино.
Когда она стала собственно петь, получалось несколько хуже. Ее речь обрастала какими-то лисьими модуляциями, вдобавок порой подключался Питер Гэбриел с его плохо переносимой ландшафтной этникой, все вместе становилось слишком похоже на типичную музыкальную продукцию середины восьмидесятых, которую редко когда хочется переслушать.
Big Science, ее первый и лучший альбом, где смешались фолк, синтипоп и каллиграфический минимализм, хотя и открывался неутешительным прогнозом, слетевшим с уст капитана самолета, в целом являл собой настоящий пантеон соблазнительных вздохов, изящного ухарства и игрового манхэттенского разнообразия - название впору перевести как «Веселая наука», вне всякой зависимости от ассоциаций. Этот ее альбом - холодная бодрая музыка - на удивление хорошо сохранился: в 2008 году звучит как новый. К вопросу о веселье - голословие Л. А. зачастую бывает вполне сладострастно (не зря же у Карвая в «Падших ангелах» сцена девичьей мастурбации озвучена как раз песней Андерсон со столь характерным для нее названием Spеаk My Language).
Лицо Лори (особенно в молодости) кажется совершенно андрогинным - по иронии судьбы то, к чему стремились в самом начале семидесятых Рид, Боуи и иже с ними, неожиданно нашло воплощение в женском обличье.
То, что вытворяла Лори Андерсон на музыкальной сцене и в выставочном зале, проходило скорее по ведомству стэнд-ап комеди, нежели театра жестокости. Лори Андерсон делала тонкую музыку, но без отягчающих обстоятельств - ее песенки не представляли угрозы для понимания, не уходя ни в заумь, ни в излишнюю суггестию, ни в общепринятую тогда круговерть шумов. Все, чем она занималась, было довольно умно, но (по счастью) не слишком радикально (в сравнении с той же Лидией Ланч, которая, кстати, тоже любила просто посудачить в микрофон, результатом чего даже стал тройной нарративный альбом, лишенный всякого музыкального сопровождения). Один из ранних перфомансов Л. А. выглядел так: она играла на скрипке, стоя на коньках, вмерзших в глыбу льда - довольно забавное, наверное, зрелище; не кровавый акционизм, прямо скажем.
Андерсон имеет мало общего с феминизированным рок-н-роллом, она пошла не по линии Патти Смит (хотя кроме пенсионного стажа в нью-йоркской артистической богеме и хорошо подвешенного языка, их роднят еще кое-какие вещи - например, обе любят пиджаки и галстуки, обе участвовали в проекте 1979 года Nova Convention, декламируя Берроуза; обеих в свое время фотографировал Мэпплторп). Но Андерсон скорее соседка гранд-дам авангарда - Полины Оливерос с ее пещерным звукоизвлечением, Мередит Монк с ее хореографией, Шарлотты Мурман с ее голой грудью и виолончелью.
Впрочем, когда в интервью тридцатилетней давности осведомились, кто она все-таки в первую очередь - поэт, музыкант, художник, писатель, может быть, скульптор - Лори ответила: «Лингвист».
В самом начале девяностых годов, когда сочинения Лори Андерсон более-менее распространились по здешней местности (в 91-м ее записи, наряду с Н. Кейвом и Т. Уэйтсом, оказывали своего рода