существо отличалось огромными стоячими ушами и крысиным хвостом, в который вцепился беленький детеныш. Первый из выводка. Ушастики, держа друг дружку за хвостики, чинно семенили за мамашей. Одиннадцать штук. Куда ей столько?
Зверинец вперевалку уходил в степь. Лет двадцать назад Матильда не утерпела бы и утащила одного из малышей. Внуку. Вернее, себе – Альдо никогда не был охоч до живности. Белоголовый улыбчивый мальчишка не переносил одиночества и не терпел, когда о его присутствии забывали; это казалось таким милым, а он привык… Привык быть центром мироздания, привык, что его прихоть важнее бабкиных дел, и еще Альдо не мог спокойно сидеть на месте и не умел отступать. Тут внук удался в алатскую родню. Все Мекчеи, даже Альберт, станут барахтаться до последнего.
Всхрапнул и запрядал ушами Бочка. До ежового выводка рысак не снизошел, а тут вытянул шею, ловя ноздрями полудохлый ветерок. Приближался кто-то достойный лошадиного внимания, и Матильда поднялась, за какими-то кошками вытащив пистолет. Отменный – Дьегаррон других не держал.
Кэналлиец из кожи вон лез, обихаживая осиротевшую старуху, пока не выступил на помощь союзным козопасам. Как был, с больной полуседой головой и грустными глазами. Провожать армию Матильда не пошла – в Тронко хватало баб помоложе. Женщина сидела дома, когда адъютант Дьегаррона притащил ларец с коротким письмом и морисскими пистолетами. Очень простыми, без насечек и золота, но безупречными. Если б только гостья могла радоваться…
Бочка опять хрюкнул, вполне себе дружелюбно. Из-за пригорка показалась белоносая конская голова, а затем и весь всадник, толстый и черный. Твою кавалерию, только Бонифация тут не хватало!
Женщина выразительно отвернулась к реке, понимая, что надутый вид епископа не остановит. Врачи болтают, что обжорство и пьянство до добра не доведут, но Бонифаций здоров как бык, а Адриан – мертв, хотя Эсперадор тоже пил. Особенно в последние годы.
– Стало быть, собралась? – Не дожидаясь приглашения, туша плюхнулась на травку рядом с принцессой. – Зря. Доро?ги все равно не будет. Нет пути для впавших в уныние и пьющих горе свое аки вино.
– Ваше преосвященство, – ради Дугласа и Дьегаррона Матильда старалась вести себя августейше, – я думала, вы уже воюете.
– Блаженны мужи воюющие, ибо спасены будут. Вестимо, если воюют за что нужно и непотребств свыше допустимого не творят. Иная участь уготована пастырям – война войной, а души заблудшие спасай… Маршал говорит, совсем ты плоха, вот и вернулся я долг свой исполнить и тебя у Врага из пасти слюнявой выхватить. Ибо не по рылу.
Это Дьегаррон совсем плох, если думает, что ей поможет пьяный хряк, но все равно спасибо… И за это, и за пистолеты.
– Я – эсператистка. Вам тут делать нечего.
– А благословить? Хотя чего тебя, такую, благословлять? Создателю постные морды отвратны. Куда витязя своего дела, неразумная? Прогнала?
– Прогнала, – кратко подтвердила Матильда.
Не объяснять же, что выносить радость Лаци она не могла. Нет, доезжачий, узнав про Альдо, не пустился в пляс, он даже помрачнел, но жалел не умершего, а свою гицу. И ждал, что та поплачет, налакается и потащит дружка в постель. Не дождался.
– Вижу, впала ты в грех трезвости и воздержания, – свел брови Бонифаций. – Порицаю.
– Чего? – Матильда воззрилась на бражника с неподдельным удивлением.
До сего дня она не сомневалась, что олларианство всего лишь испохабленный эсператизм. О том же, что Создателю противны плотские утехи, алатка помнила с детства. Собственно, из-за этого она и не раскусила вовремя Адриана.
– Чего смолкла, неразумная? Да ты сама посуди – для чего нам, к примеру, рот даден? Чтобы вкушали мы хлеб наш насущный каждый день и возносили за то хвалу Создателю. От сердца и нелицемерно. А станешь ли ты хвалу возносить за горелое да черствое? Не станешь. Уста ко лжи принудить можно, только Он в сердцах читает и не сыщет там ни хвалы, ни благодарности. Стало быть, есть надо вкусно, тогда и хвала искренней будет, и возрадуется Он.
То же и с иными потребностями. Будь зов плоти отвратен Ему, уподобил бы Он при сотворении людей рыбам, что, не касаясь друг друга, икру да молоки мечут. А ты своего молодца, да в тычки! И хоть бы виноват был, так ведь нет, от обиды на судьбу, а то есть грех величайший. Самоубийц в Рассвет не пускают, но горем своим упившийся и в аскезу через то впавший немногим лучше. Уразумела?
Матильда пожала плечами, глядя на серебрящуюся Рассанну. Спорить было глупо, стрелять – тем более, оставалось переждать олларианскую болтовню, как пережидают дождь.
– Плечи у тебя хороши, – раздалось за спиной, – и что пониже не хуже, а вот с головой – конфуз. Что дальше-то делать наладилась? Пить бросила, дружка шуганула… Так и засядешь в Сакаци кучей? Носом шмыгать да Создателя гневить?
– Мое дело! – Хряк не отцепится и не уйдет, значит, уйдет она. Все равно надо собираться, а с Рассанной они еще простятся.
– Твое дело, говоришь? А грехи кто за тебя искупать станет? Наворотила ты – надо бы больше, ан некуда! Родню подвела, с еретиками и поганцами спозналась, беду в своем доме вырастила да другим подбросила – нате, ешьте, а сама сперва в кусты, потом – в печали. Сидеть тебе за такое в комарином болоте по уши, если искупить не поспеешь. Только не дурью всякой, не лбом об пол, задом кверху…
– Хватит, твою кавалерию! – рявкнула принцесса, поднимая пистолет. – Как жила, так и сдохну… Чем к моим грехам цепляться, свои бы искупал!
– А я что делаю? – хмыкнул епископ. – Сижу тут с тобой и искупаю. Что по молодости натворил, за то, спасибо доброму человеку, при Дараме худо-бедно расплатился. Поможет Создатель – и за несотворенное рассчитаюсь, и за злобу на того, кто за шкирку гордеца ухватил и от мерзости превеликой оттащил. Ты же – долг мой пастырский. Так не дам я тебе душу вместе с телом сгноить, даже если кусаться станешь! В Алат она собралась… Да кому ты там нужна, кроме доезжачего своего?
– Никому. – Слушать то, что и так ясно, становилось невмоготу. – Но ты мне еще больше не нужен.
– Экая брыкливая. – Бонифаций и не думал смотреть на вороненое дуло. – А покуда ты брыкаешься да задом бьешь, война идет, и нешуточная. Она б и так началась – время пришло, но без Альдо твоего многих пакостей не случилось бы. Ты сему нечестивцу – бабка.
– Да, – удивляясь собственному спокойствию, признала Матильда, – я – бабка Альдо Ракана, а ты – наш враг. Пошел вон.
Олларианец зевнул и почесал нос.
– Убрала бы ты, дочь моя, пистолет, – изрек он. – Рука занемеет.
2
Мамины глаза лучились нежностью и лукавством. Такой она бывала, когда приносила подарки, радовавшие ее больше тех, кому они предназначались. Боясь спугнуть эту радость, маленький Руппи мужественно жевал противный инжир, а выросши, носил шитые серебром камзолы и усыпанные бриллиантиками кинжалы, годившиеся разве что для разделки персиков. Спасла бабушка, объявившая, что брат кесаря[2] должен быть воином и моряком, а не карамельным принцем. Руперт избавился от ненавистных блесток, но покатившиеся по маминым щекам слезы не забыл, даже окунувшись с головой во флотскую жизнь. То есть, конечно, забыл, но стоило очутиться в Фельсенбурге, и воспоминания вернулись, а с ними – страх огорчить или напугать. Зато все чаще вскипающее раздражение было чем-то новым и не сказать чтобы приятным.
– Тебе пишут, милый. Угадай, кто?
Не Олаф, иначе б она не улыбалась. Мама не любит Ледяного и боится, хоть и не так сильно, как едва не укравшего отца Бруно. Обрадовавшие ее письма не придут ни с моря, ни с границы, ни тем более из Талига, да Арно и не станет писать в Дриксен. А Бешеный… Бешеный вообще писать не будет. Никому.
– Ну? Угадал? – Ямочки на щеках, солнечные локоны, а в них – синие соловьиные колокольчики. Уже расцвели…
– Нет, мама, не угадал. – Кто-то из родственников. Из тех, кто не выманит драгоценного сына из замка.