Его голос гремел столь угрожающе, что Хаймек побоялся даже заплакать. Прямо перед его лицом поднималась и опускалась черная борода, тошнотворный смрад вырывался из широко раскрытого рта, налитые кровью глаза готовы были, казалось, вылезти из орбит.
— Не ты! — ревел чернобородый. — Хаим, сын Израилев, не ты… не ты…
Мальчик уже перестал что-либо понимать. Давно уже он не испытывал такого ужаса. Он потрогал рукой свою распухшую щеку и забормотал, непрерывно кивая:
— Нет… не я… не я… Я не хочу… умирать… не хочу, чтобы ты… обзывал меня сыном Израилевым… Я хочу… к маме.
И тут наконец он расплакался.
Помощь пришла с неожиданной стороны. Страшный бородач, взяв своей волосатой лапой руку мальчика, стал утешать его совершенно другим, чем раньше, голосом — тихим и мягким…
— Ну, ну, — говорил бородач. — Ну, ну, Хаймек, сынок… не надо. Не надо плакать. Я не хотел сделать тебе больно. Идем, нам надо поторопиться.
И вот они снова идут, только на этот раз чернобородый великан старался соразмерять свои шаги с шагами Хаймека, так что мальчику почти не пришлось бежать.
Холодный ветер свободно гулял в дырявой одежде мальчика, и вскоре он почувствовал, что замерзает. Холод потихоньку завладевал и окутывал его с головы до ног. Только от руки бородатого человека шли к мальчику согревающие теплые волны, так что постепенно Хаймек почувствовал себя чуть- чуть лучше; по крайней мере, он не был сейчас одинок.
Они остановились перед глинобитной хижиной, по цвету неотличимой от земли, на которой она стояла. Было такое впечатление, что и выросла она прямо из этой земли. Темнел прямоугольник входа, но дверь отсутствовала. По обеим сторонам дверного проема сидели две старухи. Их белые космы выбивались из-под платков. Они сидели, поджав ноги, и широкие платья их опускались до земли, как колокол.
При виде Хаймека старухи оживились и жестом велели ему подойти. Он сделал несколько шагов вперед, потом остановился и попятился, испугавшись острых углов платков, которые торчали у старух из- под подбородков. Он пятился до тех пор, пока не наткнулся на бородача. Широкая ладонь уперлась ему в спину, толкнула вперед, словно пушинку, и уже знакомый голос пророкотал:
— Иди к своей маме и попрощайся с ней.
Хаймеку идти в этот мрачный дом без окон и дверей совсем не хотелось. Что ему было там делать? И как он может проститься с мамой, если она умерла? И еще эти страшные старухи, стерегущие вход в темноту…
Но едва он решил улизнуть от этого непонятного места как можно скорее, волосатая рука бородача схватила его за ворот рубашки.
— Стой спокойно, Хаим. Иди туда. Иди… и попрощайся как следует с мамой. Попроси у нее для себя долгой жизни. Попроси, чтобы там, наверху, она за тебя помолилась. И помни: сам ты должен сделать все, чтобы остаться в живых.
Старухи издали кивали своими одинаковыми головами.
— Да, да, — сказали они в один голос. — Да. Иди, иди, мальчик. Она готова. Мы обмыли ее, мы одели ее. Теперь она может уже предстать перед Всевышним.
Хаймек, цепенея от ужаса, пытался упираться, но могучая рука бородача неотвратимо подталкивала его ко входу в чернеющий прямоугольник до тех пор, пока ноги мальчика не остановились у порога. «Только бы эти ужасные старухи не проткнули меня острыми концами своих платков», — подумал Хаймек. В этот момент последовал заключительный толчок в спину, и мальчик, не успев ничего сообразить, пулей устремился вовнутрь. Последняя осознанная мысль его была: если он ударится лицом о какую-нибудь преграду, невидимую снаружи, он наверняка разобьет себе нос и истечет кровью.
Запнувшись о порог, он рухнул в безмолвное и черное пространство. Спустя какое-то время он осторожно дотронулся до носа. Нос был сухим. Он открыл глаза. Повсюду его окружала тьма. Она была непроглядной. Может быть, ему следует вскочить и, ринувшись обратно, убежать? Он вспомнил колючих старух, вспомнил широкую ладонь бородача, его пылающий взгляд… и остался на месте, недвижим.
Так он и пролежал некоторое время, замерев, пока вдруг не понял, что он уже не мерзнет. Приятное ощущение тепла медленно растекалось по всему телу. Холодный воздух, вздымавший вихри за стенами этого мрачного строения, каким-то образом не попадал внутрь. И все неприятное — холод, бородач, и старухи — остались, таким образом, снаружи. Очень осторожно Хаймек начал поворачивать голову влево и вправо, стараясь широко раскрытыми глазами разглядеть, есть ли в помещении, кроме него, кто или что- нибудь еще. Взгляд его остановился на чем-то, что светлело на темном полу. Он подполз поближе и увидел, что у стены лежит белый мешок. Приблизившись к этому мешку вплотную, он понял, что один конец у мешка открыт. Он уже догадался, что это, но долго еще вглядывался, пока не убедился, что догадка его не обманула. В открытом конце мешка неясным силуэтом проступало застывшее мамино лицо. Крохотной точкой сверкнул золотой зуб. Какое-то радостное чувство пронзило мальчику грудь. «Мама, — подумал он. — Вот моя мама».
Он подтянул ноги и уселся прямо возле маминого лица. Ему нужно было рассказать ей так много… О холодном ветре, что бушевал снаружи. О том, что вот-вот начнется дождь. О том, каким образом он попал сюда: о бородаче, который обзывал его, а потом ударил по щеке, и о зловещих старухах, стерегущих вход сюда у темного прямоугольника без двери, угрожая проткнуть острыми концами подвязанных под шеей платков. А еще он хотел рассказать ей на ухо, что припрятал для нее большой кусок хлеба — там, в доме, где они с ней жили. И еще, еще… что он совершенно отчистил от стародавней копоти их кастрюлю, не говоря уже о том, что он заготовил запас кирпичей, из которых в два счета соорудит ей новый очаг, много удобнее и прочнее прежнего. Ах, сколько всего накопилось у Хаймека для разговора с мамой…
Но ничего из этого он маме никогда уже не скажет. Он понял это, взглянув на мамино лицо. Холодное и чужое, оно равнодушно и отчужденно глядело мимо него. Наголо остриженная, лишенная буйных каштановых кудрей голова была враждебно маленькой и тоже чужой, полуприкрытые веками зрачки смотрели отрешенно и строго. И даже сияние золотой коронки на переднем зубе уже не казалось таким успокаивающим и знакомым.
И Хаймек отодвинулся от мамы. Привалившись к глухой стене, он подтянул к подбородку колени, обхватил себя обеими руками и закрыл глаза. Он вдруг понял, как ужасно он устал. Теплота продолжала ласково обволакивать его, и он даже не заметил, как погрузился в сон.
Во сне он увидел маму. Она потихоньку вылезала из своего белого мешка. От нее исходил удивительно чистый запах, запах очень хорошего мыла. Выбравшись из мешка, мама на какое-то время исчезла и тут же появилась вновь в платье из черного шелка; оно напомнило Хаймеку господина Войну. Мама бесшумно приблизилась к мальчику, непрерывно грозя ему пальцем и шепча бескровными губами одну и ту же фразу: «Ты виноват… ты виноват… ты… ты… ты…» Хаймек подумал сначала, что его защитит папа, но тут же вспомнил, что папа умер. Он сделал попытку подняться… но его колени словно приклеились к подбородку. Мамина накоротко остриженная голова приближалась, и наступила минута, когда Хаймек
Он закричал, почувствовав чье-то прикосновение.
— Мама! — крикнул он. Но это была не мама. Бородач крепко держал мальчика за руку.
— Ты что здесь делаешь?
Дрожа и заикаясь, Хаймек ответил:
— Мама… Она на меня сердится.
— Она умерла, — сердито сказал бородатый еврей.
— Она хочет наказать меня.
— Не бойся мертвых, бойся живых, — сказал бородач. — Мертвые не наказывают.
Хаймек все еще дрожал, но уже меньше.
— Я с ней… с мамой… я с ней еще не попрощался.
Бородач, казалось, колебался.
— Попрощаешься с ней на кладбище, — наконец решил он.
— Она тогда не простит меня… — с отчаянием сказал Хаймек. — Не простит… пока я не скажу ей