лозунгов с обязательным «Даешь!» Худые и изможденные обернутся крепкими телом и здоровыми духом, пахарями, строителями будущего. Поэтессы-сирены исчезнут со снимков. Сельские учительницы начнут обучать грамоте бородатых мужиков. Мейерхольда сфотографируют в тюрьме, и этот снимок стушуется на общем радостном парадном фоне. Дам в шляпах сменят девушки в беретиках и косынках с носами бульбочкой. Располневших господ в пиджаках - жилистые метростроевцы и хитроватые рабкоры. И обязательно будет фотография толпы - убитые горем хоронят упыря из первого тома.

Узнаем ли мы тех, советских людей, встававших друг другу на плечи, образуя многоярусные пирамиды? Поймем ли, о чем трубит толстощекий горнист Родченко и про что кричит, приложив руку к щеке, накрашенная Лиля Брик? Или, может, эс-эс-эс-эр - это мифическая страна, которую мы потеряли, потому что не смогли и никогда не сможем понять ее людей. Настолько, что даже спрашивать их не хочется, зачем маршировали, правда ли верили, как допустили, почему молчали и ваяли рабочего с колхозницей.

Лир

Алексей Герман и оцинкованное корыто

Денис Горелов

Случилось однажды: слагая киноэнциклопедию и зная склочный нрав больших, а пуще средних лицедеев, редакция свято блюла положенные по весу и рангу объемы, отгородив для четырех титанов: Германа, Муратовой, Михалкова и Сокурова - красный угол в две сотни строк на нос. В сей-то миг сочинявшая оду Герману редактор издания Л. Аркус едва не вдвое превысила сговоренный строкаж, пользуясь служебным положением и субъективной приязнью. Так и стал Герман Алексей Юрьевич главным автором русского кино: половина творцов ревниво замеряла свое место в искусстве линейкой.

Однако ж - кто поспорит?

Десять лет назад уже доводилось писать, что эмблемным национальным режиссером не может стать человек, не сделавший фильма о поведении нации на войне. Потому у поляков главный Вайда, у англичан Лин, а у французов Трюффо. Взгляд на немца в годину жизни лютую с равной убедительностью устремляли Фасбиндер и Шлендорф, у них равновесие.

Польская война - узкая щель меж тушами грозных соседей, в которой стиснутому оловянному жолнежу дано лишь песню спеть да расплавиться в красивую лужицу. «Канал» - о сошествии в Аид варшавских гордецов, умышленно не сверивших сроки восстания с наступавшим союзником - ибо никакой он не союзник, а новый старый захватчик-конкистадор. «Пепел и алмаз» - о горящих водочных склянках, опрокинутом распятии и черных очках крота - памяти того же канала. Четверть века спустя в таких же выйдет на сцену отец польской независимости генерал Ярузельский.

Война французская - артистичное коллаборантство, игривая гнутость, ехидное пресмыкательство с «Марсельезой» в кулачок и геройским прослушиванием «вражьих голосов» с радио «Резистанс». «Последнее метро»: как мужик на барина сердился-сердился, а барин и не знал.

Война английская - джентльменский аршин внутри. Искусное маневрирование туземными массами во славу короны, дисциплина строя и бритья даже в плену, фетиши волынки, присяги и флага.

Война немецкая - просто профессия такая. Национальное занятие и крест, слава и погибель самцового этноса - от «Жестяного барабана» до «Замужества Марии Браун».

Русскую войну снял Алексей Герман. Отечественную войну, что вечно превращается в гражданскую. Любой мировой катаклизм есть повод разобраться русским с русскими, христианам с язычниками, колонистам с почвенниками, а партизанам с карателями; пустить друг другу большую юшку. Потому не прозвучал фильм о хрупком национальном единстве «Двадцать дней без войны», и так разбередила, раззадорила, цепанула за живое «Проверка на дорогах». В тылу наступавшего вермахта русская нация воевала сама с собой - оттуда в анкетах и сердившая многих графа «был ли в оккупации» и «имеешь ли родственников за границей». За границу-то родственники тоже попадали по результатам ни на век не прекращавшейся внутренней усобицы. Война заземленная, зябкая, простуженная, в обносках и щетине, оттого что на холоде и грязи ни волос, ни ноготь не растут. Война тоскливая, с мелочной куражливостью победителей. Война гадкая и горькая, с вечным вопросом, взрывать ли мост на баржу со своими пленными. Прочувствованная, отрефлектированная и без поблажек снятая докторовым сыном - в том смысле, в каком Герман Ю. А. был писателем флотско-медицинского направления.

Вообще занятно, что место национального пророка по ведомству кинематографии в России десятилетиями оспаривали трое литераторских детей. Было, видать, нечто общее в семейном строе и укладе злободневного стихотворца, лирического патриарха и романиста-государственника, что сыновья их ревниво делят национальный Олимп, при жизни благородно воздерживаясь от высказываний в адрес друг друга. Сверхотдельное, обжитое и тепло-деревянное гнездо, с портретами-кабинетами, застекольными фолиантами и Папиным Креслом. Отблеск отцовского лауреатства и горней близости. Сызмальское приобщение к слову и всякоразно интересным гостям, шутейное преодоление непременных вгиковских «тестов на культурность»: что на картине и при каком царе бунтовал Пугач (Герман, конечно, не из ВГИКа, чем тайно горд, - он из театральной режиссуры ЛГИТМИКа, но там на вступительных тоже дрючили будь здоров). Солидный тыл - фундаментом для рано впитанной бескомпромиссности. Неафишируемая родительская память о голодухе и коренастая основательность вершителей во втором поколении. Особый шик личного, а не столбового дворянства - с прислугой, дачным вторым этажом и робким культом отца- офицера (все три папы вроде как воевали - фронтовыми очеркистами, все три папы оттого благополучно вернулись; на передок особо не лазили, но победителями в то же время считались законно, а старшему Тарковскому так и ногу отняли).

Герман потому еще оказался среди них равным, что не было в нем ни капли «ленинградства», этих рафинированных общих мест муниципального избранничества. Дымки белых ночей, хлада парапетов, ко всякому случаю перехода на пушкинский слог и детской памяти о встречах с Ахматовой (судя по числу осененных знакомством отроков, старуха в летах много ездила, став знаком качества питерского гуманитария - доброе слово тех же ленинградцев о Вере Пановой звучит как-то деликатней, без намека на личную близость богам). В отличие от невской плеяды, он не закукливался в своем лелеемом отверженном интеллигентстве, Летнем саду с мусьями, высокомерно-трескучем антикоммунизме и легендах Невского проспекта. Интеллигента изобразил доброй, но вполне читаемой пародией: фраера в кожаном пальто, да с тростью, да с трубкой, да с начальственной интонацией: «Остановитесь, товарищ!», а наедине - босого, со спущенными подтяжками и пистолетом во рту, из которого и выстрелить-то не умеет ни в себя, ни в упыря. С захлебным выворотным кашлем нежного пижона. И советская власть масштабом злодейств была ему равновелика, и интересна, и постоянно разочаровывала микроскопизмом составляющих единиц, какой-то молью из шкафа. Будь там люди поярче и покрупней - признали б и дали вольную, и быть бы ему при царе умным Эйзенштейном с полномочиями. Но все эти уховертки мыльно-наскипидаренные только откровенно компрометировали идею Великого Зла.

По сути, Герман - Герман, а не Бондарчук! - был последним певцом империи, создав трилогию о самураях, верных не людям и доктрине, а самой идее долга и службы, неловких в речах, скорых на жертву и виртуозную балетную расправу небожителя с человеческой грязью. Оттого, вопреки правилам по-хорошему реалистичного кино, так весомо, восточно красивы его сцены боев: деловитое рассматривание в упор, сплев на пол с воплем «По коням!» и этот яростный шаг в кепке с прицельным выстрелом-точкой в конце, не ковбойской пальбой с бедра, а из винта почти в упор. И кувырк цистерн, и кипящий, заходящийся в руках под вопль праведного восторга пулемет в «Проверке на дорогах» - истории длинного, неспешного искупительного харакири поколебленного вероотступника.

Эти грубой выделки исполины в мужском-военном, в каких-то полярных свитерах, грезящие садами на вечной мерзлоте и заходящиеся в эпилептических припадках памяти сабельных атак, были его былинными нибелунгами, ярлами, похитителями солнц и волшебных мельниц у ведьм Аида. Только ведьмами- драконами всякий раз оказывалась мелкая трупоедная нечисть, гугниво-балаганные человечьи обрубки, которые однажды захлестнули саранчой и опустили самурая вместе с самой идеей самурайства и служения, заровняли в чавкающий суглинок.

«Хрусталев, машину!» был германовским прощанием с гармонией и твердью: в его мире слякоть накрыла личность с головой, и в этом зримо осознанном, артикулированном самим названием отвращении к родине он снова превзошел, опередил матерых соотечественников. Через считанные после «Хрусталева» годы книжное меньшинство перестало любить Россию - саму по себе, без громоотводов царизма и большевизма, этот русский угрюмый океан, в котором Герман с самого начала прозревал грязь и дно, да

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×