дело завлекательное и драматичное. Знакомый грузин (урожденный ленинградец), озадаченный, сказал: «Слушай, меня сейчас все так облизывают, словно мне ногу оторвало… Может, попросить у них денег на машину?» Соседка по даче достала с чердака антикварную виниловую пластинку ВИА «Орэра», и мы копали чеснок под божественное многоголосие.

В эти дни цхинвальские жители еще не вышли из подвалов, и обстрелянные, побывавшие во многих горячих точках военкоры в панике писали из бункера обращение об эвакуационном коридоре, а вырвавшиеся посылали sms-ки – «там п-ц, такого не было в Чечне, нигде не было», умирали старики, взрывались солдаты, – но сердце среднего столичного интеллигента болело совсем не о них. В Живом Журнале тысячи россиян молились за тбилисскую блогершу, которая опасалась ехать к сыну на море, в Аджарию (через Гори); перебивая себя рыданиями, ей предлагали деньги, кров, стол, связи, знакомства, черта в ступе – и каялись, каялись, каялись неутомимо. Тинико (автор великолепных рецептов грузинской кухни) царственно принимала покаяния, от помощи отказывалась, через неделю спокойно уехала в Кобулети – и по сети прошел глубокий облегченный выдох. Читать это было жутковато, и хотя интернет- говорение всегда несколько гротескно, оно не перестает быть самым точным срезом общественного мнения – во всяком случае, средового. Или вот представители международной правозащитной организации (обычно предваряется эпитетом «авторитетная» – ну это кому как), съездившие с инспекцией в Осетию и Гори, эффектно «разоблачили» государственную ложь о количестве погибших в Южной Осетии: анонимный источник им сообщил, что в Цхинвальской больнице за дни боев было всего 44 трупа («всего!» «че-то маловато для катастрофы!») – и эта цифра (возможно, и реальная) пошла гулять сама по себе как базовая цифра всех потерь осетинского мирного населения. Правозащитников даже можно понять: business only; но как понять тех, кто радостно согласился с примитивной информационной манипуляцией и злорадно заблажил о ничтожности потерь, не задумавшись о невозможности (и ненужности) доставлять всех убитых в разбомбленную больничку? Представляются люди с вечно распахнутым ртом, силы добра кладут в него любую субстанцию, им отвечают: «Нектар!».

Собственно, ничего неожиданного в этом не было – синдром интеллигентского коллаборационизма описан много раз, а самым расхожим чтением в эти дни обречен быть «Дневник писателя» Достоевского 1877-1878: с какого места не откроешь – все прямое попадание. И все-таки в каждом проклятом августе с интересом прислушиваешься к общественной реакции на бедствие и зачем-то надеешься, что что-то сдвинется, просветлеет, и программа «сука-падла-как-я-ненавижу-эту-страну» ну хотя бы раз даст сбой.

Нет, не дает сбоя, работает безупречно.

II.

Расцвет официозного патриотического дискурса, подогреваемый некоторыми осторожными, но вполне символическими успехами России (идет ли речь о победе Димы Билана на мусорном Евровидении, о нашем футбольном ли росте или об укреплении рубля – неважно), – в самом деле испытание и для нравственного, и для эстетического чувства. Есть ряды, к которым не хочется прислоняться даже вербально, – и если они начинают говорить правильные слова, совпадающие с твоим внутренним строем, ты начинаешь ставить под сомнение сам этот строй. Бывает, послушаешь патриотический спич сановного Иван Иваныча, а у него на лбу вместо рогов давно растут крупные алые буквы: «Коррупционер, стаж 20 лет, меньше лимона не предлагать», – и как-то того: воротит. Вот Галина Вишневская продавала свою коллекцию искусства, ее скупил олигарх, ну и ладно бы – нет, олигарха эфирно нахваливают за патриотический поступок: вернул на родину нашу культурную ценность. Это патриотизм? Дайте две, как выражается юность.

«С акулами равнин отказываюсь плыть» – все бы правильно, но одна проблема: акулы и не приглашали. Какой-нибудь миллиардный организм начнет, чуть спотыкаясь, про любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам, и хочется прямо сказать: не замай нашего Пушкина! – но ведь, по справедливости, Пушкин такой же наш, как и его. И оттого, что чиновник либо деловар вместо общеевропейских демократических ценностей начинает, согласно новой директиве, пропагандировать ценности национальные, – ни первые, ни последние не убавляют и не прибавляют в цене. Безграмотные лужковские плакаты о любви к русскому языку не компрометируют русский язык, и от того, что они пишут «словестность», словесности нашей ни тепло ни холодно.

III.

Интеллигентский антипатриотизм есть не чувствование, не убеждение, не ума холодное наблюдение, – но священная обязанность, тяжелый долг сословного фрондерства. И вряд ли дело здесь только в пресловутой оппозиционности интеллигента к любой власти, которая будто бы является его видовой характеристикой (не счесть персон, эффективно сочетающих упоительное дневное служение Отечеству и вечернюю, досуговую ненависть к нему же). Обратная зависимость от мнений власти диктует личное нравственное и эстетическое чувство, и в этом заключается ужасная несвобода, чудовищное рабство, может быть, более разрушительное, чем простодушный сервилизм обывателя. Так и рождается невозможность оценивать ту или иную ситуацию с позиций личного здравого смысла, нужда в постоянном согласовании. В каком-то возрасте человеку следует эмансипироваться как от самой власти, так и от долга ненавидеть и презирать ее за сам факт существования.

А в школах надо бы обязательно рассказывать, чем закончил католический проповедник Владимир Печерин, автор знаменитого стихотворения-манифеста «Как сладостно отчизну ненавидеть и жадно ждать ее уничтоженья» (М. Гершензон называл это стихотворение «ключом к пониманию умственного развития российской интеллигенции целой эпохи»). Написал в 1834 г., а в 1851-м уже просил читателей: «Не осуждайте!», просил прощения за этот глупый «припадок байронизма», объяснял ужасным юношеским одиночеством, «номадством», тоской.

Мальчик сболтнул – а «умственное развитие» осталось, все развивается и развивается, и ничем его не перебить. «Приказано ненавидеть».

IV.

…Ехали в метро, говорили – о чем же еще? – об Осетии. Откуда-то снизу к нам прислушивалась бабушка – юркая старушка, явно не городская, в платочке под горло, единственная сухая в мокрой, пылающей пассажирской толпе, – уходящий, рассеивающийся тип. Я на всякий случай потрогала сумку, но бабка деловито заговорила. «Товарищи, у меня вопрос. Муж мой в пятьдесят первом служил с одним парнем, осетином. Хорошие люди, он говорил». – «Ну… разные», – почти согласились мы. «Он говорил, хорошие. У меня пятьсот рублей есть, а куда послать, я адреса не знаю. Газету теперь и не купишь, десять рублей у нас газета стоит. Хожу, спрашиваю людей, никто не говорит». Я назвала адрес осетинской общины на Новослободской. Бабушка обрадовалась – близко, пересадка на Чеховской! – и пять раз повторила адрес. «Я и армянам помогала, – похвасталась она, – сто рублей посылала им на землетрясение – а сейчас копейки. Ну, как-нибудь, с Божьей помощью…»

Вышла из вагона, стояла, улыбалась, махала нам рукой.

Бабушка.

Свободная.

Без газеты, без интернета, без начальника в голове.

Черный рис и серебряный иконостас

Без веры: бытовое язычество

Евгения Пищикова

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×