к тяжелому физическому труду, да и будь она проституткой, в маленьком городке Брага суд легко нашел бы свидетелей этому, однако не нашел. Из какой корысти она — бесправнейшая из бесправнейших, нищая нелегалка — кинулась в борьбу за свою дочь, у которой и российского-то гражданства не было, зачем так хотела ее увезти? Не для двухсотрублевого же пособия в пречистенском собесе? Остается предположить, что Наталья любит свою дочь: вульгарно, неумело, неуклюже, — но любит. И она никогда не отказывалась от нее.
Почти уверена: если завтра вспыхнет дело об изъятии ребенка у социально неблагополучной цыганки, таджички, молдаванки, те же самые болельщики за португальское счастье Александры встанут строем, скажут хором — и про закон, и про порядок, и про руки прочь от матери-и-дитя.
Потому что приезжая — она, конечно, «женщина в трудном положении», а отъезжая русская уборщица — «зоомама», как называют Зарубину в интернет-коммьюнити, посвященном возвращению Сандрочки в благодатный Барселуш.
V.
Флоринду и Жаоу Пинейру, конечно, жалко до слез: они выпестовали болезненного ребеночка. Кажется, единственный способ для семьи Пинейру сохранить Александру — подружиться с Зарубиными, приятельствовать, переписываться, ездить в гости, забыть войну. Жизнь на две страны — вариант затратный, но осуществимый. Две матери лучше, чем одна; две семьи дадут больше и защитят лучше.
Но не все потеряно. Недавно у Натальи Зарубиной появилась блестящая возможность подтвердить самые дурные слухи о себе. Разуверившись в правозащитных усилиях, в президенте Медведеве и международном сообществе, семья Пинейру и примкнувшие к ней португальская общественность, мелкий и крупный бизнес сделали Наталье предложение, от которого трудно отказаться.
А именно — вернуться в Португалию, но уже на других условиях: с гарантией жилья, работы, и всяческих совершенно непредставимых ранее благ. Добрые люди готовы оплатить дорогу, визы, устройство, открыть для нее кафе, — только возвращайся с девочкой, с фиалковой крошкой, только будь.
Наталья, конечно, опасается второго деторазводного процесса, — но ведь такая жирная южноевропейская пайка! И судя по некатегоричности ее отказа, по некоторой задумчивости, появившейся в пересказах приближенных СМИ, по готовности обсуждать предложение, — ее несвятая простота еще может выпустить в небо новые фейерверки.
О счастье
Колыбельная для Вермеера
Если где он и есть — этот странный летающий дом,
с занавеской и ветром в кровати, — лихой и горбатый,
то он был только там, где мы спали с тобою вдвоем,
(как с отцом, как с сестрой, как с лисой, как с собакой и с братом) —
через стенку с Васильевной Анной (соседкою) — в сердце моем.
I.
Я живу в летающем доме.
Ночами он скрипит, как корабль, и иногда роняет картинки в легких рамках со стен.
— Бымц, — говорит картинка.
— Е-мое, — говорю я.
— Это когда-нибудь кончится? — говорит сосед снизу.
— Нет, — отвечаю я. — Это не кончится никогда.
Так и случается...
Я просыпаюсь утром и вижу: все — летит.
Мой дом летит, вместе с ним летит дуб под окном (у меня есть подозрение, что дуб тут неслучаен), облака, жизнь, лето, тополиный пух, зяблик, стираное белье на веревке.
Даже белая занавеска с утра надувается, как беременная, и запросто достает до изножья кровати, закрывая при этом телевизор и тумбу под телевизором.
Но на этом как раз все и кончается.
Тумба и телевизор — твердо стоят на своих местах и летать не желают.
По телевизору я иногда смотрю «Дом-2», а в тумбе — лежат альбомы с репродукциями.
Среди них есть и голландец Вермеер. А у него — картина (45 с половиной сантиметров на 41). Называется «Молочница».
... Пустая желтовато-серая выбеленная стена, с какими-то выщербинами или следами от гвоздей. Слева — окно. На стене (боком) плетеная четырехугольная корзинка и золотой чайник. В левом нижнем углу картины — небольшой кухонный стол, возле него (заполняя собой почти всю картину) стоит служанка. В желтой кофте, красной юбке и синем переднике.
Она внимательно и осторожно наливает из глиняного кувшина — в глиняную же темную миску — молоко. Молоко течет тонкой струйкой и светится. Рядом лежат разломанный хлеб и булка. И их разломы горят как золото.
Эти разломы горят неслучайно. То ли Вермеер пользовался камерой-обскурой, и при этом освещении из окна на хлебе возник блик, то ли он сам так придумал, но в любом случае — эти ослепительные точки — чистая техника. И называется она «пуантильной».
Вермеер усыпает края хлеба и крошки мерцающими световыми точками.
И хотя считается, что центр картины, ее ось — эта как раз переливающаяся струйка молока — но я этого не вижу.
Для меня: центр картины — это разломанный хлеб.
И крошки — которые сияют и горят.
Этот хлеб не дает мне покоя.
II.
... Есть в звукозаписи такая фишка — голос с чтением (который потом будет звучать под музыку) обрабатывают следующим жестким образом: срезают некоторые нижние частоты и убирают верхние. Чтобы голос не басил на низких нотах и не был слишком гибким в высоких. (Бывают такие голоса — их всегда слишком много.)
Потом его еще иногда пропускают через смягчающий «фильтр». И голос становится выправленным