лечить, но ничего не помогает. Через десять дней после убийства романа он умирает. Злые духи добиваются своего.
Граф Толстой собирает все бумаги, оставшиеся на квартире писателя, и передает их Шевыреву. Тот находит черновики и обрывки глав второго тома. Он когда-то слышал чтение Гоголем почти всего текста – и восстанавливает, как может, часть содержания. К 1853 году реконструкция оставшихся глав завершена и вынесена на суд читателей.
К тому времени «партия Белинского» – в широком смысле слова – захватила абсолютно все контрольные высоты. Гоголь вписан в традицию в качестве сатирика и обличителя «проклятой России» (как сказали бы позже, «империи зла»). Написанное в позднем возрасте объявляется «реакционным» и приписывается воздействию клерикалов.
Сама идея второго тома «Мертвых душ» в эту картинку не вписывается. Зато очень хорошо вписывается его уничтожение.
Прогрессивная общественность выдвигает такую версию – Гоголь, дескать, честно пытался написать про «эту страну» что-то хорошее, но талант, вишь, не позволил. В отличие от потрясающих по обличительной силе уродцев первого тома, образы второго – успешные помещики и добродетельные крестьяне – вышли бледными и неубедительными. Гоголь долго возился с темой и в конце концов понял, что не может лгать. От этого он впал в депрессию, а тут еще и какой-то гнусный поп подвернулся. Очень жаль, конечно, что второй том сожжен, но, честно-то говоря, невелика потеря, хотя скорбные рожи мы делать будем и петь песенку «загубили, гады, загубили» – тоже.
Я намеренно огрубляю. Разумеется, все вышесказанное подавалось тоньше и с большим политесом. Но суть именно такова: молчаливое признание «творчествой неудачи» Гоголя и своего рода стыдного облегченьица – ну вот, сгорела книжка, и, в общем, туда ей дорога. Неча там.
При этом даже сохранившиеся остатки второго тома на редкость хороши. Никакого спада таланта там нет, и уж тем более – сусальности и неправдоподобия. Типажи так называемых положительных героев абсолютно жизненны. Все эти помещики Костанжогло и откупщики Муразовы – узнаваемы до дрожи. Если в классической русской литературе и есть где-то убедительный портрет прототипов «крепких хозяйственников», и в хорошем и в плохом смысле слова, – то их нужно искать именно у Гоголя, да еще у Лескова. Больше нигде – все остальные русские классики отчаянно не жаловали хозяйственную часть. Безумные миллионщики Достоевского, чеховские губители вишневых садов, даже толстовские помещики – вот уж действительно ненатуральные – тут и рядом не стояли.
На этом месте можно было бы, конечно, поднять вой: ах, если бы Гоголь все-таки закончил второй том, если бы в русской литературе имела место адекватная репрезентация реальной экономической жизни… Оставим это тем, кому положено сокрушаться о подобных материях. Если бы да кабы, да во рту росли грибы.
???
– А он чего, и Гоголя продолжил? – не расслышал юноша.
Девица что-то ответила, но я уже не внимал. Меня пробила нервная дрожь, спутница внезапных озарений.
Ибо до меня внезапно дошло, чем же именно Борис Акунин – если и дальше будет продолжать в том же духе – увенчает свою литературную карьеру.
И какая же это будет унылая дрянь.
Рыцарь бедный
Бродячий сюжет вечного города
Немыслимая связь, трагический мезальянс. Он: писатель с севера, чужак, бедняк, сатирик, фанатик, моралист, терзаемый бесами. И она: «Солнце, полная красота»; божественное совершенство; сама любовь, ласкающая мир; легкость и смелость, щедрость и вольность кошачьей души. Да как он вообще смел ее полюбить? И главное – как он мог оставить ее, вот в чем штука?
Ганс Кюхельгартен
Циник отметит, что любовь Гоголя и Италии развивалась по шаблонным законам. Эйфория первых дней: «Она моя! Никто в мире ее не отнимет у меня. Она заменила мне все». Потом тихое, почти семейное домоседство: «Посох мой страннический уже не существует… Я теперь сижу дома; никаких мучительных желаний, влекущих вдаль». Потом все же – друзья былых времен и былых мест (Данилевский, Волконская, Жуковский); от их прихода становится особенно радостно, а без них уже – что-то не то. Потом – беспричинная тоска по дороге: «Голова моя так странно устроена, что иногда мне вдруг нужно пронестись несколько сот верст и пролететь расстояние для того, чтоб менять одно впечатление другим». И вот – скука: «Сказать правду, для меня давно уже мертво все, что окружает меня здесь». Но законы сплина не извечны, им всего-то двести лет, их ввел в обиход романтизм. Гоголь не следовал им – он их «примерял», словно нехотя. Чтобы прикрыться ими. Чтобы никому ничего не объяснять.
Русский романтизм странен, ибо отягощен привходящими обстоятельствами, начиная с плохого климата и заканчивая состраданием к порабощенному народу. Оба фактора мешали любоваться полной луной и воспевать древних местных воителей. Однако в Миргороде ночное небо бескрайно, а казачество не нуждается в жалости. Поэтому больше нигде настоящий русский романтик родиться не мог, только на Украине.
Он был и обликом своим похож на назарейцев: немецких художников, поселившихся в развалинах римского монастыря святого Исидора (это был первый «сквот» Нового времени). «Те же знакомые лица вокруг меня; те же немецкие художники, с узенькими рыженькими бородками, и те же козлы, тоже с узенькими бородками; те же разговоры, и о том же говорят, высунувшись из окон, мои соседки». Они жили рядом, рисовали рядом, ревновали друг к другу Александра Иванова и спорили об искусстве.
«Предания давно минувших дней» были «поделены» у романтиков вполне определенно – по видам искусств: живописцы изображали преимущественно библейские сюжеты, писатели – национальные, и оттого языческие. Немцы с равным азартом рисовали в альбом и купол Св. Петра, и Колизей, однако дохристианский Рим представлялся им лишь как арена преступных пыток.
Гоголь принял связь языческой античности с христианством через любовь к Италии. Это был главный подарок Италии – ему. Больше ни в ком – тем более в русском – не процвела так естественно дикая (для «неитальянца») смесь суеверия и веры, фатализма и жадности к жизни, – смесь, составившая латинский характер. Однажды, когда речь зашла о простоте и набожности дорафаэлевых живописцев, которые следует «воскрешать» новым художникам, Гоголь не выдержал: «Подобная мысль могла только явиться в голове немецкого педанта!». И еще сказал, глядя на античную статую: «То была религия».
Гоголь учился не у назарейцев. Он учился у Италии. И вспоминал там давние забытые уроки: свое детство, в котором лешие прекрасно уживались со святыми; потому такой похожей на дом и показалась ему Италия в первую встречу: «Мне кажется, как будто бы я заехал к старинным малороссийским помещикам. Такие же дряхлые двери у домов, со множеством бесполезных дыр, марающие платья мелом; старинные подсвечники и лампы в виде церковных; блюда все особенные; все на старинный манер». В возлюбленной всегда ищут черты матери.
Немецкие романтики в конце концов вернулись домой, в уютные немецкие города – и стали академиками, как Овербек, а кое-кто даже и главами академий, как Корнелиус (в римские годы Гоголя он