Одновременно Гоголь оказывается в центре философских и, приблизительно говоря, философско- политических размышлений современников. Последний эпитет, признаемся, – не самый удачный. Но как иначе назвать попытки философски мыслящих людей – от Мережковского и Розанова до Бердяева (уже в 1918 году), – во-первых, вычитать у Гоголя важнейшие свойства пришедшего в эти годы в движение народа, а во-вторых – оценить ретроспективно роль Гоголя в формировании некоего господствующего национального умонастроения?
«Гоголь толкнул Русь, – уверял Розанов. – Но – куда? …Движение, от него пошедшее, ‹…› не приобрело правильности и развития, а пошло именно слепо, стихийно, как слепа и стихийна вообще область красоты. ‹…›». И дальше – особенно важное: «Гоголь страшным могуществом отрицательного изображения отбил память прошлого, сделал почти невозможным вкус к прошлому, – тот вкус, которым был, например, так богат Пушкин. Он сделал почти позорным этот вкус к былому, к изжитому» (см.: Розанов В. Гений формы: К 100-летию со дня рождения Гоголя).
Это, конечно, не столько сам Гоголь, сколько его интерпретаторы. Гоголевский гротеск был истолкован и закреплен в школьном преподавании во второй половине ХIХ века вне художественной его сути, как чистое обличение. А сам Гоголь из писателя, над страницами первой книжки которого хохотали, не в силах сдержаться, наборщики, превращен был в зачинателя пресловутого критического реализма.
Далее – лишь несколько примеров воздействия Гоголя на русскую литературу ХХ века.
II. Ремизов
Много позже, уже ретроспективно, оценит место Гоголя в его веке Алексей Ремизов: «Чары гоголевского слова необычайны, с непростым знанием пришел он в мир. Еще при жизни образовался «оркестр Гоголя»: имитаторы, копиисты и ученики. Образовался гоголевский трафарет и по окостенелой указке писались повести и рассказы – имена авторов не уцелели. Гоголь дал пример разговорного жаргона: почтмейстерское «этакой» (Повесть о капитане Копейкине). Этот жаргон – подделка под рассказчика не «своего слова» – получил большое распространение не только у литературной шпаны, а и среди учеников. На мещанском жаргоне сорвался Достоевский («Честный вор»), на мужицком Писемский в прославившей его «Плотницкой артели» и в рассказах «Питерщик» и «Леший» с «теперича» и «энтим».
Трафарет всегда бесплоден, а жаргонист всегда фальшив. Природный лад живой речи неизменен, а народная речь непостоянна, и словарь народных слов меняется в зависимости от слуха и памяти, память же выбирает вовсе не характерное, а доступное для подражания».
За бытописью шестидесятников – семидесятников во второй половине ХIХ века и еще более густой – их последователей на рубеже веков (прозы издательства «Знание», журнала Горького «Летопись» и т. п.), у которых тематика («темные стороны» жизни) решительно преобладала над вниманием к слову и интонации, – исчезла гоголевская яркость, красочность, ярмарочность. Равно исчезли и веселый комизм, и мрачная фантастика. Только воспоминание осталось от свойства Гоголя, которое пытался описать, едва ли не пожимая плечами от невозможности сказать что-то членораздельное о тайне «Мертвых душ», В. Розанов: «…cтраницы как страницы. Только как-то словечки поставлены особенно. Как они поставлены – секрет этого знал один Гоголь». Независимо от того, прав ли Ремизов в оценке повести Достоевского «Честный вор», он прав в том, что разные литераторы легко взяли у Гоголя самое поверхностное свойство – сказ как таковой вместо причесанного, литературно-отработанного повествования с привычными началами…
За несколько лет до смерти Ремизов вспоминал об Андрее Белом: «Он мечтал стать Гоголем, но его задавили ученые немцы» .
У Ремизова же был свой кандидат на роль Гоголя в ХХ веке.
Летом 1921 года писатель уезжал за границу, – надеясь, как и многие, что на время. Издатель «Алконоста» С. М. Алянский близко знал его в те годы. В одну из наших встреч в конце 60-х годов, я сказала ему, что пишу «в стол» книгу о поэтике Зощенко и уделяю там немало места Ремизову. В ответ Алянский сообщил мне не без торжественности 26 мая 1967 года: «Дарю вам слова Ремизова», – и даже записал своей рукой сказанное ему на вокзале, при прощании 5 августа 1921 года, Ремизовым: «Не знаю, увидимся ли. Помните один мой завет: берегите Зощенко. Это наш современный Гоголь».
Поздней осенью 1957 года в Париже, в последние две недели жизни Ремизов уже не мог вести дневник сам – он диктовал. Последняя запись (25 ноября 1957 года) такая: «Ну, запишите, Гоголь, сегодня весна, мне письмо…»
III. Бунин
Н. В. Кодрянская вспоминала: «Бунин считал и не раз об этом говорил, что утверждение Ремизова, будто все мы теперь пишем испорченным русским языком, неверно. Мнимую „порчу“ Бунин называл упорядочением, очищением, окончательным установлением. А попытки Ремизова писать так, как писали до Петра, или уловить разговорный „живой“ склад речи того времени считал неосуществимыми, а главное, ненужными. Было еще и другое. Ремизов вел свою родословную от Гоголя. Гоголя Бунин недолюбливал…»
Как известно, недолюбливал – не значит избежал влияния. Часто у писателей бывает наоборот – раздражает неконтролируемое влияние старшего собрата.
Позволим себе длинную цитату из Петра Михайловича Бицилли. Он писал (в статье «Проблема человека у Гоголя») о разных типах совпадений – совпадения, идущие от общности жизненных впечатлений; от общего фонда литературных шаблонов; «намеренные, сознательные, прямые цитаты ‹…›; наконец, бессознательные внушения, подсказывания, плод творческого усвоения, усвоения столь глубокого, что пишущий не отдает себе отчета в том, что его образы, его средства экспрессии он получил от другого. Да это было бы и беспредметно: они ведь и впрямь стали его собственностью».
А. Л. Бем говорил о «литературном припоминании» (а вслед за ним С. Г. Бочаров – о «таинственной силе генетической литературной памяти»).
Как ни назови, уклониться от Гоголя нелегко. Возможно, память о его прозе неосознанно проступает в словах Бунина, записанных Г. Кузнецовой в дневнике в тот же день, как они были сказаны (28 декабря1928 года), т. е. несомненно достаточно точно: «Разве можно сказать, что такое жизнь? В ней всего намешано…‹…› Жизнь – это вот когда какая-то там муть за Арбатом, вечереет,галки уже по крестам расселись, шуба тяжелая, калоши… Да что! Вот так бы и написать…»
Это уже было замечено в свое время Некрасовым.
Укоряя Писемского за то, что «он почти вовсе отказывает Гоголю в лиризме», Некрасов возражал ему так: «Да в самом Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче,в мокрых галках, сидящих на заборе, есть поэзия, лиризм. Это-то и есть настоящая, великая сила Гоголя. Все неотразимое влияние его творений заключается в лиризме, имеющем такой простой, родственно-слитый с самыми обыкновенными явлениями жизни – с прозой – притом такой русский характер!» Речь о последних строках повести о двух Иванах: «Опять то же поле, местами изрытое, черное, местами зеленеющее, мокрые галки и вороны, однообразный дождь, слезливое без просвету небо» – почти что бунинская вечереющая «муть за Арбатом».
Некрасовский «лиризм» и бунинская «жизнь» – здесь, конечно, синонимы.
IV. Михаил Булгаков
Булгаков и Гоголь – проблема особая и огромная.
Мы не повторяем здесь материала серии наших статей на эту тему. Ограничимся лишь несколькими более или менее свежими примерами «бессознательных внушений», «подсказываний» и