«Эти цвета у нас заводские идут», – говорит пергидрольная парикмахерша, демонстрируя толстозадой клиентке краску для волос из экономического сегмента. Они выбрали эту краску не из-за кризиса – они ею пользовались всю жизнь – так же, как всю жизнь слушали они это радио. Ну и подорожает краска на пятьдесят рублей – так что ж с того, думает толстозадая клиентка, и справедливо думает: в магазине за углом, где она сидит на кассе, тоже могут измениться ценники, но они ведь и так постоянно меняются. Клерк прикрывает глаза, стараясь поудобнее устроиться в кресле: жужжит машинка, поет из портативного приемника Татьяна Овсиенко, пахнет дешевым парфюмом, противно смотреть на разбросанные повсюду мокрые человеческие волосы. Страх голода погнал его в эту бюджетную парикмахерскую, он решил начать экономить на том, на чем экономить всего безболезненней: стрижка у него несложная, любой парикмахер справится, а разница в цене пятикратная. Пришел, а тут совсем другой мир – прочный, прочнее бивалютной корзины, неколебимо уверенный в завтрашнем дне. Мир, откидывающий со лба жуткие пергидрольные волосы: «Эти цвета у нас заводские идут». В нем нет увольнений, сокращений зарплат, компенсационных пакетов и онлайн-резюме, сфера услуг нужна всегда, в любой кризис люди стригутся, красятся (чтобы выглядеть) и едят. Тут нет клиентов и продавцов: и те, кто пользуются услугой, и те, кто ее оказывают, находятся по одну и ту же сторону баррикад, принадлежат одному социальному классу, одной породе – и не осознают, как счастливы. Даже владелица «салона красоты» с ужасающим названием «Улыбка», полная дама с длинными ногтями и именем Анжела, сама стрижет посетителей, и видно невооруженным глазом, что она настоящая мать, сестра и подруга всем своим мастерам и подмастерьям. Вот где корпоративная культура, вот где лояльность, нацеленность на результат и не столько человеческий, сколько – не побоимся этого слова – человечный ресурс.
За окном грязь и вывеска универсама «Ашан», в среде клерков именуемого «Лошан». Воображение рисует пешее путешествие в этот универмаг, проценты и пени по автокредиту, который теперь уже не выплатить никогда, и хочется зажмуриться навеки, но нельзя: Татьяна Овсиенко прекратила дозволенные речи, ее сменил Вадим Казаченко, Песня Года-1996: «Ах, какая женщина, какаааааяяя женщинааааа, мне б такуююююуууу». Парикмахерша подпевает и пританцовывает, и вдруг прихватывает клерку ножницами ухо, острый укол, выступает кровь. «Квасцы! Квасцы!» – выкрикивает парикмахерша непонятное, грубое слово и каким-то тупым предметом, похожим на мел, тычет клерку в маленькую, но глубокую треугольную рану – проворно и грубовато, а клерк тем временем думает, где эти ножницы успели побывать за свою долгую жизнь и какая зараза, возможно, прямо сейчас проникла в его организм. Даже думать не хочется, какая. Злой, напуганный, раздраженный, поднимается он, наконец, с кресла, платит почти со злорадством 200 рублей, сильно потерявших в весе после недавнего расширения коридора, случившегося одновременно с повышением ставки рефинансирования (что было единодушно осуждено всеми ведущими финансовыми аналитиками), и выходит на слякотную улицу. Вокруг, насколько хватает глаз, простирается спальный район – с автобусными остановками, ларьками, вещевым рынком и серыми, снующими повсюду людьми. Поднимаешь голову, чтоб не видеть их турецких кожаных курток и тупоносых ботинок на искусственном меху, – и встают перед тобой стены панельно-блочных домов с потеками, разноцветными стеклопакетами, голубые, лимонные, серые. Возле булочной старухи в обмотках и валенках продают маринованный чеснок. Напротив – местная «Якитория» с поддельными суши и фитнес-клуб. Повсюду тошнотворное, слободское соединение убожества и блеска, пещерности и рекламы комфорта. Четыре тысячи за квадрат, проценты по ипотеке банк взвинтил вдвое, когда же это кончится? В скверном настроении возвращается клерк домой, усаживается перед компьютером с пустым аутлуком и вдруг понимает с радостью: а ведь фондовые индексы, падающие повсеместно – и у нас, и в любимой с детства Америке, и в далекой неведомой Гваделупе, – а также компенсационный пакет аж с двумя месячными зарплатами, все то, чего не было десять лет назад, это и есть тот невидимый, но безусловно уже проделанный путь в мировую экономику, по которому и он, клерк, пойдет не сегодня, так завтра. Все-таки человек это звучит гордо.
Двое мужчин на фоне серой стены
Эзоп и Менипп Веласкеса в Эрмитаже

Двое мужчин лет пятидесяти выпрямились во весь рост и снизу вверх взирают на проходящих. Они не слишком высокого роста, где-то около метра семидесяти, но кажутся высокими оттого, что стоят над уровнем толпы. Толпа вокруг них не многочисленна, не больше четырех-пяти человек за раз, но постоянна, за день набирается около двух сотен. За пять веков своего существования они к толпе привыкли.
Один из них вполоборота поглядывает на проходящих из-под надвинутой на левую бровь шляпы хитро и иронично, с двусмысленной улыбкой. У него красноватый нос любителя выпить, лицо обросло не слишком ухоженной седой бородой и очень живые глаза. Он запахнулся в черный широкий плащ, кажущийся слегка выцветшим, на ногах у него ботинки со шнурками и кожаными высокими гетрами, и одет он незаметно, но довольно прилично, имеет вид путешественника, а не бродяги, хотя и путешественника, привыкшего передвигаться по надобности, а не для развлечения. Широкополая шляпа и черный плащ точно соответствуют тому, что мы имеем в голове, когда говорим «Испания семнадцатого века», хотя временные приметы его внешнего вида сведены к минимуму. У ног его раскиданы какие-то книги, рукописи и стоит простой глиняный кувшин, почему-то на маленькой тележке с колесами. За ним – глухая серая стена.
Второй развернут к проходящим почти фронтально. Он грузен, с одутловатым бледным лицом, мешками под глазами и всклокоченной короткой и густой шевелюрой. На его лице нет ни следа растительности, у него широкий нос и довольно полные губы. В его бледности ощутима какая-то смуглость, и в типе лица есть что-то семитское или хамитское, что-то, делающее его похожим на мудрую пожилую негритянку, так что сразу вспоминается пророчица из фильма «Матрица», самое удачное, что в этом фильме есть. Одежда его, какой-то коричневый не то халат, не то шинель, совсем бесформенный, подпоясанный белой тряпкой, запахнут на женскую сторону. Халат неоправданно широк, одна его пола намного длиннее другой, и видно, что он надет прямо на голое тело, – в прорези ворота белеет оплывшая грудь, гладкая и грузная. На ногах – черные высокие башмаки, тяжелые и стоптанные, что-то вроде «доктор Мартенс». Его одежда не поддается какой-либо идентификации во времени и пространстве, и экстравагантно торчащие из-под халата, накинутого прямо на голое тело, высокие башмаки сообщают всей его фигуре оттенок двусмысленности. Современному зрителю не совсем понятно, чем она вызвана – то ли это полное безразличие к своему внешнему виду, то ли тонко рассчитанный эффект; впрочем, судя по выражению глаз, это – безразличие. Глаза его притягивают. Глаза очень умны, и хотя он смотрит на тебя сверху вниз, в его взгляде нет презрения, одна благожелательность, и кажется, что он выслушивает каждого, кто перед ним стоит, делая из зрителя собеседника. Правой рукой он прижимает к себе большую книгу, а у ног его раскиданы тряпки и стоит деревянный ушат. За ним – глухая серая стена.
На протяжении восьми часов, примерно с десяти утра до шести вечера, мимо этих двух мужчин все время проходят люди. Горит неяркий свет, люди по большей части молчат, но иногда переговариваются, тихо. На разных языках, но сейчас все больше на таком невнятном, бескостном, непонятном. Потом гремят ключи, свет гаснет, все замолкает. Только слегка светятся затемненные окна. За окнами валит снег, моментально тающий, превращающийся в липкое месиво из воды и грязи, валит прямо на большой город, в центре которого, в большом, темном и пустом вечерами дворце стоят эти двое. Чуть подальше от дворца лежит большая улица, на ней вечером, когда темнеет, много фонарей, освещенных окон, много машин и людей. Город разбегается от этих улиц в разные стороны. В нем довольно всего, и предметов всяких, вещей, товаров со всего света, и строений, и животных, и вина и пшеницы, и мяса и птицы, припасов всяких и таверн, и лавок и торговых рядов, и тел и душ человеческих. В городе говорят на многих языках, но все больше на том мягком, бескостном, невнятном, что днем слышен в залах, и все говорят об урагане, что прошел над городом, убил человека, а еще о кризисе, о том, что надо менять рубли на доллары, что ничего менять не надо, что нефть дешевеет, что жить будет труднее, и еще о всяких разных делах. Город с одной стороны окружен водой, а с трех других за ним тянется суша, множество лесов, полей, городов всяческих, больших и малых, большая страна, и над большей частью этой страны висит темнота, и падает снег, и люди в этой стране говорят на бескостном языке со множеством шипящих, все о кризисе, о том, что целые города останутся без работы, о том, что жить будет труднее и хуже, и еще о всяких разных делах, и грешат, и