посматривая на брата, как бы ожидая его возражений и не решаясь возражать сам. Айно блаженно улыбалась, было ясно, что она тоже нетерпеливо ждет чего-то, и это вынудило Клима сказать небрежным тоном:
– Старо все это и, знаете, несколько газетно. Долганов оскалил крупные, желтые зубы, хотел сказать, видимо, что-то резкое, но дернул себя за усы и так закрыл рот. Но тотчас же заговорил снова, раскачиваясь на стуле, потирая колени ладонями:
– Мысль, что «сознание определяется бытием», – вреднейшая мысль, она ставит человека в позицию механического приемника впечатлений бытия и не может объяснить, какой же силой покорный раб действительности преображает ее? А ведь действительность никогда не была – и не будет! – лучше человека, он же всегда был и будет не удовлетворен ею.
– Вы – семинарист? – спросил Клим неожиданно для себя и чтоб сдержать злость; злило его то, что человек этот говорит и, очевидно, может сказать еще много родственного тайным симпатиям его, Клима Самгина.
– Да, семинарист! Ну, – и что же? – воскликнул Долганов и, взмахнув руками, подскочил на стуле, как будто взбросил себя на воздух взмахом рук.
«Какая-то схема человека или детский рисунок, – отметил Самгин. – Странно, что Дмитрий не возражает ему».
– Семинарист, – повторил Долганов, снова закидывая волосы на затылок так, что обнажились раковины ушей, совершение схожих «с вопросительными знаками. – Затем, я – человек, убежденный, что мир осваивается воображением, а не размышлением. Человек прежде всего – художник. Размышление только вводит порядок в его опыт, да!
– Это – идеализм, – неохотно сказал Дмитрий.
– Ну, да! А – что же? А чем иным, как не идеализмом очеловечите вы зоологические инстинкты? Вот вы углубляетесь в экономику, отвергаете необходимость политической борьбы, и народ не пойдет за вами, за вульгарным вашим материализмом, потому что он чувствует ценность политической свободы и потому что он хочет иметь своих вождей, родных ему и по плоти и по духу, а вы – чужие!
Он встал, наклонился, вытянул шею, волосы упали на лоб, на щеки его; спрятав руки за спину, он сказал, победоносно посмеиваясь:
– В сущности, вы, марксята, духовные дети нигилистов, но вам уже хочется верить, а дурная наследственность мешает этому. Вот вы, по немощи вашей, и выбрали из всех верований самое простенькое.
Дразнящий смешок его прозвучал мальчишески, совершенно не совпадая с длинной фигурой и старообразным лицом.
– Путаники, – вздохнул он, застегивая сюртук. – А все-таки в конце концов пойдете с нами. Аполитизм ваш -ненадолго.
Он протянул руку Айно.
– Куда вы идете? – спросила она.
– В Торнео. Ведь вы знаете, – усмехаясь, ответил он. Айно, покачивая толовой, осмотрела его с головы до дог, он беззаботно махнул рукой.
– Ничего! Меня оденут, остригут...
Схватив обеими руками его руку, Айно встряхнула ее.
– Счастливую дорогу!
– Ну, прощайте, братья, – сказал Долганов.
Он вышел вместе с Айно. Самгины переглянулись, каждый ожидал, что скажет другой. Дмитрий подошел к стене, остановился пред картиной и сказал тихо:
– Значит, он – за границу.
– Странная фигура, – заметил Клим, протирая очки.
– Да, – отозвался брат, не глядя на него. – Но я подобных видел. У народников особый отбор. В Устюге был один студент, казанец. Замечательно слушали его, тогда как меня... не очень! Странное и стеснительное у меня чувство, – пробормотал он. – Как будто я видел этого парня в Устюге, накануне моего отъезда. Туда трое присланы, и он между ними. Удивительно похож.
Круто повернувшись, Дмитрий тяжелыми шагами подошел вплоть к брату:
– Слушай, ужасно неудобно это... просто даже нехорошо, что отец ничего не оставил тебе...
– Чепуха! – сказал Клим. – Я не хочу говорить об этом.
– Нет, подожди! – продолжал Дмитрий умоляющим голосом и нелепо разводя руками. – Там – четыре, то есть пять тысяч. Возьми половину, а? Я должен бы отказаться от этих денег в пользу Айно... да, видишь ли, мне хочется за границу, надобно поучиться...
Клим строго остановил его:
– Айно получила, наверное, вполне достаточно, чтоб воспитать детей и хорошо жить, а мне ничего не нужно.
– Послушай...
– Больше я не стану говорить на эту тему, – сказал Клим, отходя к открытому во двор окну. – А тебе, разумеется, нужно ехать за границу и учиться...
Он говорил долго, солидно и с удивлением чувствовал, что обижен завещанием отца. Он не почувствовал этого, когда Айно сказала, что отец ничего не оставил ему, а вот теперь – обижен несправедливостью и чем более говорит, тем более едкой становится обида.
«Фу, как глупо!» – мысленно упрекнул он себя, но это не помогло, и явилось желание сказать колкость брату или что-то колкое об отце. С этим желанием так трудно было справиться, что он уже начал:
– Законы – или беззакония – симпатий и антипатий... – Вошла Айно и тотчас же заговорила очень живо:
– Вот такой – этот настоящий русский, больше, чем вы обе, – я так думаю. Вы помните «Золотое сердце» Златовратского! Вот! Он удивительно говорил о начальнике в тюрьме, да! О, этот может много делать! Ему будут слушать, верить, будут любить люди. Он может... как говорят? – может утешивать. Так? Он – хороший поп!
– Вот именно, – сказал Клим. – Утешитель.
– Да, да, я так думаю! Правда? – спросила она, пытливо глядя в лицо его, и вдруг, погрозив пальцем: – Вы – строгий! – И обратилась к нахмуренному Дмитрию: – Очень трудный язык, требует тонкий слух: тешу, чешу, потесать – потешать, утесать – утешать. Иван очень смеялся, когда я сказала: плотник утешает дерево топором. И – как это: плотник? Это значит – тельник, – ну, да! – Она снова пошла к младшему Самгину. – Отчего вы были с ним нелюбезны?
– Мне подумалось, – сказал Клим, – что вам этот визит...
– О, нет! – прервала она. – Я о нем знала. Иван очень помогал таким ехать куда нужно. Ему всегда писали: придет человек, и человек приходил.
– Ну, я пойду в полицию – представляться, – сказал Дмитрий. Айно ушла с ним заказывать памятник на могилу.
Бывали минуты, когда Клим Самгин рассматривал себя как иллюстрированную книгу, картинки которой были одноцветны, разнообразно неприятны, а объяснения к ним, не удовлетворяя, будили грустное чувство сиротства. Такие минуты он пережил, сидя в своей комнате, в темном уголке и тишине.
Он был крайне смущен внезапно вспыхнувшей обидой на отца, брата и чувствовал, что обида распространяется и на Айно. Он пытался посмотреть на себя, обидевшегося, как на человека незнакомого и стесняющего, пытался отнестись к обиде иронически.
«Мелочно это и глупо», – думал он и думал, что две-три тысячи рублей были бы не лишними для него и что он тоже мог бы поехать за границу.
Обида ощущалась, как опухоль, где-то в горле и все твердела.