– Иде тут который мой миленок?
Самгин шагал среди танцующих, мешая им, с упорством близорукого рассматривая ряженых, и сердился на себя за то, что выбрал неудобный костюм, в котором путаются ноги. Среди ряженых он узнал Гогина, одетого оперным Фаустом; клоун, которого он ведет под руку, вероятно, Татьяна. Длинный арлекин, зачем-то надевший рыжий парик и шляпу итальянского бандита, толкнул Самгина, схватил его за плечо и тихонько извинился:
– Извините, предрассудок! Ведь вы – предрассудок, да?
Самгин молча отстранил его. На подоконнике сидел, покуривая, большой человек в полумаске, с широкой, фальшивой бородой; на нем костюм средневекового цехового мастера, кожаный передник; это делало его очень заметным среди пестрых фигур. Когда кончили танцевать и китаец бережно усадил Варвару на стул, человек этот нагнулся к ней и, придерживая бороду, сказал:
– С такими глазами вам, русалка, надо бы жить не в воде, а в огне, например – в аду.
– Ад – в душе у меня, и я не русалка, а – дриада...
По голосу Клим узнал в мастере Кутузова, нашел, что он похож на Ганса Сакса, и подумал:
«Неистребим».
Варвару тесно окружили ряженые; обмахивая лицо веером из листьев сабельника, она отвечала на шутки их как-то слишком громко, разглядывала пристально, беспокойно.
«Меня ищет. И кричит для того, чтоб я слышал, где она», – сообразил Самгин без самодовольства, как о чем-то вполне естественном. Его смущало и раздражало ощущение отчужденности от всех этих наряженных людей, – ощущение, которое, никогда раньше не отягощая, только приятно подчеркивало сознание его своеобразия, независимости. Он попробовал объяснить раздражение свое неудачным костюмом, который обязывает его держаться с важностью индюка. Но Самгин уже знал: думая так, он хочет скрыть от себя, что его смущает Кутузов и что ему было бы очень неприятно, если б Кутузов узнал его. «Наверное – он нелегально в Москве...» Пианист снова загремел, китаец, взмахнув руками, точно падая, схватил Варвару, жестяный рыцарь подал руку толстой одалиске, но у него отстегнулся наколенник, и, пока он пристегивал его, одалиску увел полосатый клоун.
– Чорт, – проворчал рыцарь, оторвал наколенник и, сунув его за зеркало, сказал Самгину: – Допотопный дом, вентиляции нет.
Находя, что все это скучно, Самгин прошел в буфет; там, за длинным столом, нагруженным массой бутербродов и бутылок, действовали две дамы – пышная, густобровая испанка и толстощекая дама в сарафане, в кокошнике и в пенснэ, переносье у нее было широкое, неудобно для пенснэ; оно падало, и дама, сердито ловя его, внушала лысому лакею:
– Пожалуйста, наблюдайте, чтоб сами они ничего не хватали.
В углу возвышался, как идол, огромный, ярко начищенный самовар, фыркая паром; испанка, разливая чай по стаканам, говорила:
– Нет, Пелагея Петровна, это – неверно, от желудей мясо горкнет, а от пивной барды делается рыхлым. Женщина в кокошнике сказала:
– Барду надобно покрепче солить.
Самгин взял бутылку белого вина, прошел к столику у окна; там, между стеною и шкафом, сидел, точно в ящике, Тагильский, хлопая себя по колену измятой картонной маской. Он был в синей куртке и в шлеме пожарного солдата и тяжелых сапогах, все это странно сочеталось с его фарфоровым лицом. Усмехаясь, он посмотрел на Самгина упрямым взглядом нетрезвого человека.
– Весело, чародей?
– Я слишком много знаю, для того чтоб веселиться, – ответил Клим, изменив голос и мрачно.
– Я – тоже, – сказал Тагильский, кивнув головой; шлем съехал на уши ему и оттопырил их.
Не первый раз Клим видел его пьяным, и очень хотелось понять: почему этот сдобный, благообразный человек пьет неумеренно.
– Народники устроили? – спросил Тагильский. Пред ним, на столе, тоже стояла бутылка, но уже пустая.
– Не знаю, – ответил Самгин, следя, как мимо двери стремительно мелькают цветисто одетые люди, а двойники их, скользнув по зеркалу, поглощаются серебряной пустотой. Подскакивая на коротеньких ножках, пронеслась Любаша в паре с Гансом Саксом, за нею китаец промчал Татьяну.
– Веселятся, – бормотал Тагильский. – Переоделись и – весело. Но посмотрите, алхимик, сколько пьеро, клоунов и вообще – дураков? Что это значит?
Самгин, не ответив, налил вина в его стакан. Количество ряженых возросло, толпа стала пестрее, веселей, и где-то близко около двери уже задорно кричал Лютов:
– Ну-с, а вы как бы ответили Понтию Пилату? Христос не решился сказать: «Аз есмь истина», а вы – вы сказали бы?
Явился писатель Никодим Иванович, тепло одетый в толстый, коричневый пиджак, обмотавший шею клетчатым кашне; покашливая в рукав, он ходил среди людей, каждому уступая дорогу и поэтому всех толкал. Обмахиваясь веером, вошла Варвара под руку с Татьяной; спросив чаю, она села почти рядом с Климом, вытянув чешуйчатые ноги под стол. Тагильский торопливо надел измятую маску с облупившимся носом, а Татьяна, кусая бутерброд, сказала:
– Бесцеремонно играет этот виртуоз. Говорят, он – будущая знаменитость; он для этого уже и волосы отрастил.
– Злая вы, Таня, – сказала Варвара, вздохнув.
– Завистлива. Тут – семьдесят пять процентов будущих знаменитостей, а – я? Вот и злюсь.
Гогина пристально посмотрела на Клима, потом на Тагильского, сморщилась, что-то вспоминая, потом, вполголоса, сказала Варваре:
– Вы тоже имеете успех.
– Вероятно, потому, что юбка коротка, – тихо ответила Варвара.
В двери встала Любаша.
– Прелестно, девушки, а? Пелагея Петровна, пожалуйте петь!
Дама в кокошнике поплыла в зал, увлекая за собою и Любашу.
– Тыква, – проводила ее Татьяна.
Самгин подошел к двери в зал; там шипели, двигали стульями, водворяя тишину; пианист, точно обжигая пальцы о клавиши, выдергивал аккорды, а дама в сарафане, воинственно выгнув могучую грудь, высочайшим голосом и в тоне обиженного человека начала петь:
Пела она, размахивая пенснэ на черном шнурке, точно пращой, и пела так, чтоб слушатели поняли: аккомпаниатор мешает ей. Татьяна, за спиной Самгина, вставляла в песню недобрые словечки, у нее, должно быть, был неистощимый запас таких словечек, и она разбрасывала их не жалея. В буфет вошли Лютов и Никодим Иванович, Лютов шагал, ступая на пальцы ног, сафьяновые сапоги его мягко скрипели, саблю он держал обеими руками, за эфес и за конец, поперек