его, соблазнившись невинным задиком… Но ты мог и проехать вперед, последовать за Фонсиком и подобраться к нему вплотную, как только он пройдет чуть дальше, скроется из виду домов, где аллея становится зеленей и тише, и там внезапно затормозить и под первым же попавшимся предлогом завести с ним какой-нибудь пустяшный разговор. Я знаю, за кем из них ты последовал, Мышонок. За… Фонсиком… Так ведь, ты за ним поехал? Это ведь его ты выбрал?
— Да… как здорово, что ты это знаешь, Волк. Да, я поехал за Фонсиком.
— Ты последовал за ним в своей большой, почти бесшумной спортивной машине и подбирался ближе и ближе к нему. Аллея постепенно становилась все тише и пустыннее. Стоявшие стеной деревья скрывали тебя из вида окрестных домов, что перемежались постепенно расползавшимися вширь зелеными прогалинами; дома эти, в свою очередь, были так же теснимы все дальше и дальше от дороги своими пышно разросшимися, одичалыми палисадниками. В конце концов ты подъехал к Фонсику вплотную. Ты больше не мог сдерживать нетерпение, потому что, как знать, может, он жил где-нибудь поблизости и в любое мгновение мог свернуть на гравиевую или бетонную дорожку, ведущую к одному из домов. Ты опередил его на несколько метров, затормозил у края тротуара и откинулся назад, держа одну руку на руле. Крыша машины была опущена, и только ветровое стекло закрывало из виду твое тело выше пояса. Когда он поравнялся с тобой, ты тихонько окликнул его из машины: «Эй!» Он глянул в твою сторону. Он увидел тебя. Он остановился. Ваши глаза встретились. Тебе потребовалось неимоверное усилие, чтобы не потерять дар речи или не ляпнуть какую-нибудь чушь, нелепицу, которая отпугнула бы его. Ты с усильем сглотнул, чтобы прочистить голос, и сказал, пригласительно махнув рукой: «Эй, послушай!» Он сделал шаг по направлению к тебе, потом еще один и остановился совсем рядом с машиной. Ты смотрел ему прямо в лицо. Он был еще более привлекательным, чем казалось издали, Мышонок. Но ты же не мог до бесконечности пожирать влюбленным взглядом его длинные ресницы, крупный бархатистый юношеский рот. Ты спросил: «Скажи-ка, ты тут немного ориентируешься?» Как будто ты просто хотел спросить дорогу, понимаешь? И тут ты заметил, как спала с него напряженная застенчивость, объявшая его в тот момент, когда ты его окликнул. И тогда по нему — по спине, попке и светлым его ногам — прокатилась волна дрожи; незримая — но ты знал, что его передернуло, ведь он сперва решил, что это имеет какое-то отношение к его делишкам с Фрэнки — ну как же, сразу после встречи его вдруг останавливает какая-то машина… Но теперь он в самом деле подумал, что ты — просто случайный проезжий, который хочет узнать у него дорогу. Он подошел еще ближе. Он начал что-то лепетать — обычную тарабарщину, которую несут в таких случаях. После пары нечленораздельных слогов он произнес что-то вроде: «Э… да… а куда вам нужно?» И скользнул по тебе мимолетным взглядом, и ты сразу увидел, почувствовал, что понравился ему. Он стоял очень близко к машине и слегка зачарованным, мгновенным движением глаз окинул всю эту багряную кожаную обивку и — еще один мгновенный взгляд — твои ноги, бедра, промежность. Очень быстро, но взгляд его успел вобрать все. И пока ты смотрел на его слегка спутанные на лбу волосы, на его рот с четко очерченными, жадными мальчишескими губами, тебе хотелось, чтобы он так и остался стоять там, и вы бы смотрели и смотрели друг на друга. Но, разумеется, это было невозможно. Ты пристально огляделся — поблизости никого не было.
«Подойди-ка поближе, пожалуйста, тогда не нужно будет повышать голос». И он, сделав еще один шаг к машине, протянул руку и опустил ее на край дверцы. Теперь он стоял совсем рядом и бросал короткие взгляды то на тебя, то вовнутрь машины, то на твой пах, и все так быстро, что ему и в голову не приходило, что ты это замечаешь. Ты смотрел на него, и тебе открывалось нечто, о чем ни ты, ни он не смогли бы даже заикнуться. Он стоял перед тобой, и вы смотрели друг на друга, и ты не знал, как долго это тянулось. Казалось, вечность. О таком обычно читаешь в книгах, но теперь ты убеждался, что и в жизни это происходит именно так. Ведь тот, кто пишет о подобных вещах, не станет расписывать в книге то, чего не бывает. Тебе хотелось, чтобы он так и остался стоять и смотреть на тебя, а ты бы смотрел на него, и никогда не случилось бы всего того, что за этим последует — потому что ты боялся. Ты боялся, что он уйдет; и боялся, что не уйдет, и боялся того, что должно случиться потом, потому что М. — да, я говорю «М.», потому что это дурно, постоянно упоминать имя всуе — М. так хотела. Потому что было вовсе не исключено, что он уже любил тебя, Мышонок — это было вполне возможно; но было и кое-что другое — не просто возможность, но совершенная определенность: ты сам уже любил его лихорадочной любовью… и, несомненно, попал бы под его власть, точно так же, как он попал под влияние этого черного хищника… Потому-то ты и боялся. Ты хотел сказать: иди своей дорогой, я ошибся, извини… Как в бреду… Но это было невозможно. Ты мог лишь сказать, что сотни, тысячи, миллионы лет назад тебе было предопределено и предначертано, что здесь, на этом самом месте и в этот самый момент ты скажешь…
И тут меня, словно молнией внезапно ударило воспоминание об одном случае двадцатитрех- тридцатитрехлетней давности: как-то пятничным полднем крутил я педали из Фоссиус-гимназии домой в Бетондорп, и на Ноордер Амстеллаан — улице, носящей теперь другое имя — был остановлен каким-то человеком лет двадцати пяти-тридцати восьми с виду, в очках и с букетом цветов в руках; человек этот посулил мне две монетки по двадцать пять центов, если я отнесу цветы в некий дом неподалеку отсюда. «Видите вон ту дверь? Нет, не ту — зеленую (на „вы“ — к школьнику: подобная вежливость — признак расстроенных нервов). С табличкой „Основиц“. Не могли бы вы позвонить в дверь и отдать букет? И сказать: „От господина Даутса?“» Я с готовностью согласился, но отказался от денег, что было довольно неразумно с моей стороны — «господин Даутс» в конце концов сунул их обратно в карман. Я поставил велосипед у дерева, подошел к указанной двери, позвонил и протянул цветы женщине в возрасте этак от пятидесяти до ста, одетой в коричневое с серой крапинкой платье и серым в коричневых крапинках, или коричневым в серых крапинках лицом, присовокупив: «от господина Даутса». — «Спасибо». Дверь тут же захлопнулась, и я услышал удаляющиеся и замирающие вдали шаги; но, не успел я отойти от двери, как из задней половины дома раздались громкие голоса — один из них пронзительной силы, другой — как мне показалось, успокаивающий.
«Цветы, да?! Цветочки, стало быть, присылает! — вопил мужской, весьма какой-то обиженный, пронзительный гнусавый голос. — Жить мы без них не можем!»
Г-ну Даутсу, пожалуй, следовало бы прислать что-нибудь другое: корзинку с фруктами или купончик на подарок, а скорее всего, и вовсе ничего не присылать, поскольку на гнусавого, похоже, было не угодить.
Вернувшись к велосипеду, я заметил «г-на Даутса», подмигивавшего мне из-за угла. «Ну, как там? Вы сказали, что это от г-на Даутса?» — «Сказал», — ответил я. — «А кому вы отдали букет?» — «Какой-то тете». — «А эта дама, какая она была из себя?» — «Такая в длинном платье.» — «А, ну конечно. И каков же был ответ?» — «Они вдруг все закричали. Но потом она опять дверь закрыла». — «Тогда все в порядке. Я в самом деле вам ничего не должен?» — спросил г-н Даутс, шаря, хотя и не слишком усердно, по карманам своего пиджака. — «Нет-нет, не беспокойтесь, сударь».
— Скажите там, что это от господина Даутса, — пробормотал я.
— Что ты там опять разворчался, Волк? Почему дальше не рассказываешь? Ну что ты вечно: то начнешь, то остановишься.
— Заинтересовал он тебя, Мышонок? Фонсик этот? Пробудил ли он в тебе, скажем так, некоторую чувствительную благосклонность?
— Господь с тобой. Я, Волк, просто голову от него потерял. Я влюбился в мальчишку по уши, просто по уши… Как только это возможно? Я свихнусь, если ты дальше не будешь рассказывать. Я им просто заболел. Я больше не могу без него. Ты должен рассказывать о нем и только о нем. Расскажешь все, все… в самом деле все? Обещаешь?
— Да, хорошо, но время от времени мне нужно будет задумываться о прошлом.
— Это ничего, ты только рассказывай.
Голос Мышонка, казалось, из полной мощности сместился в сторону некоего весьма опечаленного, умоляющего бокового регистра.
Я умел писать и рассказывать как никто иной, но — осенила меня возвышенная мысль — авторство дивной этой красоты принадлежало вовсе не мне. Звери, деревья, камни внимали моей песне, которую я, казалось бы, без особых усилий извлекал из струн моей лиры. «Воспойте нам от песней Сионских…»[45] Я умел пробудить любовь там, где, казалось, от нее не осталось и следа, но творцом, созидателем этой любви был не я, и не в моей власти было определить, куда направит она стопы свои и устремит полет свой. Мне было дано возвещать истину королям, и племенам, и языкам, и в то