Звучало, разумеется, лестно, но легче от этого не становилось. Досталось сверх мер. И вот ощущаешь знакомое сотрясение почвы, земля кренится и оседает, мгновение — и ты пропадешь.
За окнами — февральские сумерки, призрачный, дымчатый пляс теней. В это время 'Валенштейн' безлюден, тихие парочки, то и дело обменивающиеся поцелуями, и составляют всю клиентуру. Безродов все ждет, когда Карел Добеш прокомментирует умиленно: 'Чешские любящие сердца'. Впрочем, навряд ли. Он предпочтет более строгую характеристику. 'Чешские молодые люди' — звучит, пожалуй, репрезентативней. Может быть, 'чешские влюбленные' — это лиричнее и трогательней. Однако на сей раз Карел помалкивает, думает о чем-то своем.
Меж тем, их обед подходит к концу. От теплого зала, от полутьмы, от хмеля и хусы Безродов чувствует приятную легкую усталость. Сейчас им предстоит расставание. Красавица Габриэлла исчезнет. Он загодя готовит себя к тоскливому вечеру в отеле. В умеренной дозе скука бывает даже приятной — ляжет пораньше. В теплой постели, с книжкой под боком, спокойно перелистает события наполненного до краешка дня. За окнами будет идти чужая центральноевропейская жизнь, вдруг схваченная арктической стужей. Должно быть, и впрямь это он занес ее из скифской языческой сверхдержавы.
Но нет, гостеприимство супругов неистощимо — вечер в отеле с записями в путевом дневничке, с книжкой в руках отодвигается. У Добешей — иная программа. Вечер они проведут в 'Семафоре' — 'Это тебе необходимо. Увидишь чешскую молодежь'.
Крохотное бойкое гнездышко, студенческая разноголосица, разгоряченные юные лица. Все веселы, беспричинно веселы. 'Они велят себе быть веселыми' — решает почему-то Безродов.
Он злится на самого себя. Откуда вдруг взялась эта мысль? О, разумеется, неслучайно. Явилась она к нему не вдруг, несмело мерцала в его сознании с первой его минуты в Праге. То ли она не могла обрести законченную ясную цельность, то ли он сам ей мешал дозреть. Странно. Писатель должен спешить за первым же, смутным подобием мысли. Не странно. Он — советский писатель. Это совсем особый писатель. Вовсе не рвущийся додумать.
Музыка в 'Семафоре' играет неутомимо, почти без пауз, словно боится остановиться — если умолкну, то навсегда. Больше всего огня и страсти выплескивает певица Ханна. Она поджигает заполненный зал, как спичка, поднесенная к хворосту. Голос надтреснутый, хрипловатый, словно преодолев тяготение тверди земной, взмывает, взлетает вместе с ее рыжими прядями, он полыхает, как сгусток пламени.
— Опасная дама, — бормочет Безродов.
Прекрасная Габриэлла кивает.
— О, да.
— В ней столько кровей намешано, — озабоченно сообщает Добеш. — Кроме словацкой и еврейской, есть и венгерская струя. А там, где мадьяры, там и цыгане.
— Страшный коктейль.
— В ней много всего, — негромко говорит Габриэлла.
Немного помедлив, она рассказывает, что рыжеволосая певица замужем за молодым актером из 'Рококо', но несколько лет живет с одним пожилым режиссером. Он некрасив и коротконог, но в Праге им принято гордиться, а это для женщин, таких, как Ханна, главное мужское достоинство — прежде всего будь популярен.
Похоже, ее неприятно задело, что Ханна произвела впечатление, — решает Безродов, и эта догадка вдруг доставляет ему удовольствие — неужто взыграло ревнивое чувство?
Карел отечески улыбается.
— Габи не любит успешных женщин.
Она возражает, причем по-чешски. Так повторяется несколько раз.
'Под каждой крышей есть свои мыши, — сочувственно отмечает Безродов, — и пражская крыша не исключение. Но странно, эти домашние страсти не раздражают, так органично вписываются в общую ауру. Они словно часть домашней жизни, которой живет весь этот город. Вдруг возникает ощущение, что не было ни Второй мировой, ни Лидице, ни немецкого плена. Может быть, в этом и состоит чешский секрет — жить в своем мире, всегда пребывать в настоящем времени, не приближаться к государству. Впрочем, возможно я все придумал. Но если я угадал — завидно. Мне это так и не удалось'.
При этой почти неотступной мысли он сразу мрачнеет.
— Вас что-то расстроило?
В чутье этой женщине не откажешь. И в зоркости тоже.
— Нет, все чудесно.
— Пан Александр утомился. Слишком насыщенным был этот день, — Карел берет вину на себя.
На сей раз она соглашается с мужем.
— Мы невнимательные хозяева. Конечно же, вам пора отдохнуть.
Они провожают его до 'Амбассадора'. Добеш уверен, что завтрашний день будет не менее интересным. Есть знаменитый старый художник. Мы навестим его. Ты увидишь абстракционизм старика!
Бог весть почему, но он ощущает не слишком понятный укол досады. Веселое дело. Придется пялиться на упражнения геронта, который старается доказать, что он современен и авангарден. Я уже понял, что Злата Прага — законная часть свободного мира, не отстает от него ни в чем. Не уступает ни в зрелости общества, ни в дерзости своего искусства. Все время мне желают напомнить: мы все же не такие, как вы. Благодарю вас, я уже понял.
Он призывает себя к порядку. 'А что это с тобой происходит? Взыграли великодержавные комплексы? Как мило. Прими мои поздравления'.
И понимает, что дело не в старце, бегущем за юными современниками. Тем более, не в странной обиде за отодвинутых реалистов. Суть в том, что ему все трудней любоваться супружеским счастьем Карела Добеша. Красивое благородное чувство. Делает честь его душе. Настроение окончательно портится.
Но Добеш этого не замечает. Он братски обнимает Безродова.
— Я позвоню тебе завтра в полдень.
Габриэлла загадочно улыбается. Потом желает гостю терпения — оно, безусловно, ему поможет дождаться обещанного звонка. Прекрасная Дама не упускает возможности уколоть благоверного. Что она против него имеет? Или же я ей не угодил? Может быть, кроме успешных женщин, она не терпит успешных мужчин? К тому же явившихся из империи.
Не разберешься. В гостиничном номере он еще долго не гасит света. Мятежная юношеская тоска срывает его с закипевшего ложа, он застывает у подоконника. Сквозь плохо задернутые шторы видны лишь стены уснувших зданий и несколько освещенных окон — какие-то грустные полуночники, такие же беззащитные души, как я, не знают отдохновения.
Он, то и дело, повторяет вчера еще незнакомое имя, оно звучит в нем, как баркарола, сопровождающая гребца. Новая песнь моя, Габриэлла.
И впрямь — перенасыщенный день. Стучащий по рельсам Европы поезд — недаром в Бресте меняли скаты — пражский вокзал, морозный город в стеклянном дыму жгучего воздуха, обед в 'Викарской', визит в 'Семафор', это воинственное веселье, музыка во время спектакля, во время антракта и после финала — мы живы, несмотря ни на что!
Пора улечься. Завтра придется смотреть на холсты ветерана кисти, впитывать чешский абстракционизм.
Как быстро изнашиваются слова! Совсем недавно казались свежими, несли в себе какой-то манок, и где он? Уже пропал и след. Самое грустное открытие, сделанное за годы писательства: недолгая, быстрая молодость слов. Их время кратко, как время бабочки. Особенно, когда им придается некий революционный смысл — не то прогрессивный, не то протестный. С какой-то непостижимой скоростью все эти яркие ярлыки вдруг обретают почти полярное, анекдотическое звучание.
Вчера еще гонимое слово, воспринимавшееся как вызов, становится не только поблекшим, но — что совсем обидно — комичным. Стоило снять с него запрет, и испарился его соблазн.
Уснуть бы. Бессонница моя взрывчата. Я не способен думать о Праге, о Кареле Добеше, о Европе, о собственной задуманной книге. Даже об этой рыжей Ханне, которая спит с пожилым режиссером, пока ее молодой сожитель зарабатывает свой хлеб в 'Рококо'. Я думаю только о Габриэлле. Вот так ее зовут — Габриэлла. В старом заслуженном отеле, гордящемся своей репутацией, неподалеку от Вацлавской