Она помотала головой:
— Нет, дурачок, я могу быть лишь здесь. Здесь, где я живу не старея. Когда ты сказал о цветущем Некрополе, ты даже не знал, как был ты прав.
Он будто напрягся:
— Откуда ты знаешь, что я так сказал?
Она засмеялась:
— От Нестора. От кого же еще?
Он помолчал. Потом признался:
— Я очень устал. И я заскучал. Поэтому я сюда вернулся. Но я тосковал по старой Итаке. По юности. По тебе, любимая. А на Итаке все изменилось. Решительно все. И здесь я — чужой.
— Мы всюду — чужие. С минуты рожденья, — сухо заметила Поликсена. — Потом к своей чужести привыкаем.
— Я не привыкну, — сказал Сизов.
Смотрели они друг на друга долго. Будто пытались прочесть друг друга. Затем она обреченно спросила:
— Так ты не устал таскать свой камень?
— Конечно устал. Я давно не юноша. Но что-то мешает мне его сбросить, — едва ли не простонал Сизов.
Она усмехнулась:
— Так это твой долг?
— Нет, это не долг. Совсем не долг. Долг сразу же стал бы мне ненавистен. Не долг. Но я должен его тащить. Не долг. Но мною распоряжается угрюмая непонятная сила. Если б я знал, как она зовется! Похоже, что я к ней приговорен.
Он никогда еще не видал ее такой печальной и всепонимающей.
— Слушай, несчастный. — Она вздохнула. — Видишь расщелину, прямо за статуей? Когда стемнеет, совсем стемнеет, войди в нее. Найдешь свою лодку. А в лодке — парус. На самом днище. Но перед этим приди обнять меня. Как обнимал в ту последнюю ночь пред тем, как уплыл на двадцать лет. Уплыл, не сказав мне о том ни слова.
…Он так и сделал. Во тьме непроглядной неслышно ушел от Поликсены, нашел расщелину, а в ней — лодку. С парусом, лежащим на днище.
И тут услышал знакомый голос:
— Похоже, сынок, дружок мой был прав. Ты все-таки склонен к самоубийству.
8
Он знал, что это произойдет. Это должно было произойти. Все эти дни было слишком душно, воздух достиг пугающей спертости, пахло предательством и засадой.
На каждом шагу он ждал удара. В спину. Заточенным ножом. По самую его рукоятку. Но только теперь, когда он стоял близ грозной статуи прародителя и видел неприступные лица, ему стало ясно, что дело плохо.
Они узнали о плане побега. И все же — откуда? И кто эти люди, соорудившие западню?
Неужто одна из этих двух женщин, которых он когда-то любил, которые сами его любили? А может быть, не одна, а обе? Если и впрямь это было так, то незачем жить на белом свете.
— Метафизическая минута, — сказал Пал Палыч. — Сказать по чести, еще не уверен, хватит ли сил, чтоб пережить это испытание. Вот она, истинная античность во всей своей Эсхиловой мощи! Чувствуешь, что и сам превращаешься в ее трагического героя. Недаром сказал тогда Аристотель, опередивший века Аристотель, что нету спора ожесточенней, нежели спор между своими. Воля судьбы сейчас поставила друг перед другом отца и сына — страшное дело, если подумать. Рок, господа, античный рок.
Сизов понимал, что надо молчать. Но злость была сильнее рассудка. И он сказал:
— Необязательно кивать на древнего мудреца, чтоб оправдать свое шпионство.
— Фу, как ты груб, — сказал Пал Палыч. — Вот уж солдатская ограниченность. При чем тут шпионство и прочие пакости? Есть интересы государства. Мы все — государственники, сынок. Я же тебя предупреждал: знаем, что надо, и знаем, как надо.
Зоя сказала:
— А кроме того, есть у нас компетентные люди, понаторевшие в своем деле.
Пал Палыч кивнул:
— Я говорил.
Сизов произнес:
— И ты — одна из них?
— Я не одна из них. Я из них — первая, — высокомерно сказала Зоя.
Пал Палыч проявил объективность:
— Согласен, однажды они прокололись и допустили тебя на остров. Но все мы учимся на ошибках. Ну да, ты был здесь под колпачком. Под легким невидимым колпачком. Они послеживали за тобою. И это — их прямая обязанность. Стало быть, нечего возмущаться. Ты очень виноват, Елисей.
— Да чем же, в конце концов, я виноват? — воскликнул Сизов, ощущая ярость. — Тем, что однажды я испугался выпасть из времени, как из поезда? Не захотел смотреть ему вслед и видеть, как куда-то уносится красный огонь хвостового вагона? Всегда найдется какой-нибудь малый со страстью к скитальчеству и дороге. Вспомните вашего Одиссея.
— Вот это уж никуда не годится, — сказал укоризненно Пал Палыч. — Делать из Одиссея бродягу! Против него была воля богов.
— И обстоятельств. Потом он прозрел, — веско сказал терапевт Чугунов.
— Он не прозрел, он смирился, — крикнул Сизов. — Укротил свое сердце.
Пал Палыч печально развел руками:
— Какой поверхностный взгляд на того, кто стал нашим всем. Стыдись, сыночек.
Сизов нисколько не устыдился. Как видно, закусил удила.
— Обожествили пройдоху и хвата, который сумел внушить противникам то, что дареному коню в зубы не смотрят.
— Был хитроумен, — признал Пал Палыч. — Тебе ли внове, что на войне как на войне? Был мудр, доблестен, богоравен. Не мог простить себе никогда, что вырвал Елену из рук партнера и что жена, его поджидая, должна была изображать ткачиху. Дабы сохранить свою семью. Не зря он проникся отвращением к тому, что ты называешь скитальчеством.
— Слишком ко многому он проникся своим божественным отвращением, — с горечью возразил Сизов. — Да, странники не нужны Итаке, но ей не нужны и странствия духа. И радость неподконтрольной мысли. И страсти. Ей нужен здоровый сон. Она полагает, что этот сон и есть обожаемая античность. А между тем там был Прометей. Не только боги — и богоборцы. А вы приписали ей пастораль и прописали анабиоз. Но даже если движение призрачно, не менее призрачен ваш покой. В конце концов, он не меньший миф.
— Но это хороший и добрый миф, — мягко возразил ему Нестор. — Приятней того, где голодная птица гложет печенку у арестанта.
— Очень сомнительная сласть, — поморщился менестрель Виталий.
— В детстве, — Сизов посмотрел на Нестора, — у нас была общая мечта. Познать белый свет. И ты ее высмеял.
— Я часто посмеиваюсь, не спорю, — с готовностью согласился Нестор. — Но только не над собственным детством. Итака сама — возвращение к детству. Я просто сумел в себе подавить нелепый комплекс провинциала, стремящегося завоевать этот мир, чтобы затем его изменить.
— Да, непоследовательное стремление, — авторитетно сказал Пал Палыч. — Ты непоследователен, мой мальчик. Не верится даже, что ты мой сын.