чье сияющее лицо тогда еще не омрачила тень близкого рокового конца. Мисс Вильерс, сказал автор…»
Но свет, падавший на страницу, померк, и мягкое золотистое сияние, более яркое, чем прежде, наполнило комнату. Но что это была за комната? Не Зеленая Комната, хотя ее темные, обшитые деревом стены были почти такие же. Там стоял длинный стол, богатый и красивый, уставленный цветами и вазами с фруктами, графинами и бутылками, темными — с портвейном и светло мерцающими — с шампанским. На ближней стороне стола было несколько свободных мест, и сквозь эту брешь в середине он увидел сияющую Дженни с ее красными розами, чету Ладлоу и Джулиана Напье. Справа и слева от них сидели терявшиеся в тени дворяне, джентри и члены Шекспировского общества в чудовищных вечерних туалетах сороковых годов прошлого века. Маленький Огастас Понсонби, слегка подвыпивший и розовый, в накрахмаленной гофрированной манишке, стоял, лучезарно улыбаясь, и явно собирался использовать представившуюся ему возможность наилучшим образом.
— Мисс Вильерс, позвольте мне от имени Шекспировского общества Бартон-Спа принести вам — и мистеру, и миссис Ладлоу, и всей труппе мистера Ладлоу — нашу чувствительнейшую благодарность за то высокое наслаждение, восторг, пищу для ума и духа, что вы доставляли нам на протяжении этого сезона, каковой озарен ослепительной гирляндой ваших спектаклей и есть, без сомнения, самый достопамятный сезон Бартон-Спа за многие, многие годы.
Раздались одобрительные возгласы и аплодисменты, которые Дженни выслушала вполне серьезно, хотя Чиверел сразу понял, что она прекрасно видит, как комичен этот маленький человечек с его пышным красноречием.
— Снова и снова, — продолжал Огастас Понсонби, воодушевляясь все больше, — пленяя взоры своим гением, вы представали нам в совершенных образах удивительных созданий плодовитой фантазии нашего Бессмертного Барда. Вы явили нам самый облик и подлинно чарующее одушевление Офелии, Розалинды, Виолы. Трудно поверить, чтобы гений, обрученный с такою молодостью и красотой, и дальше будет довольствоваться пребыванием в стороне от… э-э… глаз столичной публики…
— Ну, ну, — остановил его мистер Ладлоу, — не внушайте ей таких мыслей, мистер Понсонби.
— Помилуйте, что вы, мистер Ладлоу, — заторопился Понсонби. Затем он продолжал с прежней важностью: — Я лишь хотел заметить… э-э… что мы, члены Шекспировского общества, прекрасно сознаем, как благосклонна к нам фортуна, и потому пользуемся этим случаем, чтобы выразить мисс Вильерс свое уважение и чувствительнейшую благодарность. А теперь я прошу сэра Ромфорда Тивертона предложить тост.
Раздались шумные аплодисменты, и Чиверел заметил, как тревожно сверкнули глаза Дженни, когда она посмотрела на Джулиана Напье. Затем встал с бокалом в руке сэр Ромфорд Тивертон, невообразимый старый щеголь, украшенный бакенбардами и словно сошедший со страниц одного из мелких теккереевских бурлесков.
— Господин пведседатель, двузья, — сказал сэр Ромфорд, — я с огвомным удовольствием пведлагаю выпить здововье нашей пвелестной и талантливой почетной гостьи мисс Дженни Вильевс, а вместе с ней и наших ставых двузей мистева и миссис Ладлоу…
— Мисс Вильерс! — Теперь все, кроме Дженни и четы Ладлоу, поднялись и аплодировали стоя. Но производимый ими звук казался Чиверелу много тусклее и много дальше от него, чем их зримые оболочки, и напоминал ему какое-то кукольное ликование, отчего вся сцена приобретала привкус печальной иронии.
— Речь, речь, мисс Вильерс! — кричали все.
Дженни была обескуражена.
— О-о, разве я должна?
— Разумеется, должны, — ответил Понсонби чуть ли не сурово.
— Давайте, дорогая моя, — сказал Ладлоу. — Что-нибудь покороче и полюбезнее.
— Леди и джентльмены, — сказала Дженни, — я не умею произносить речей, если, конечно, кто-то не напишет их для меня и я не выучу их наизусть. Но я очень признательна всем вам за помощь, благодаря которой мой бенефис прошел с таким успехом, и за этот замечательный прием, устроенный нам здесь. Я никогда не была счастливее в Театре, чем здесь, в Бартон-Спа. Театр — я уверена, вы все знаете, — это не только блеск, веселье и аплодисменты. Это тяжелый, надрывающий душу труд. И никогда мы не бываем так хороши, как нам хотелось бы. Театр — это сама жизнь, заключенная в маленький золотой ларчик, и, как жизнь, он часто пугает, часто внушает ужас, но он всегда удивителен. Все, что я могу сказать, кроме слов благодарности, — это то, что я лишь одна из многих в труппе, в очень хорошей труппе, и что я бесконечно обязана, больше, чем я могу выразить, мистеру и миссис Ладлоу. — Все зааплодировали, но она продолжала стоять. — …И нашему блестящему премьеру мистеру Джулиану Напье. — И под звуки новых аплодисментов она бросила Напье одну из своих красных роз, которую он подхватил и поцеловал.
И тогда с Чиверелом случилось третье, самое потрясающее чудо. Он по-прежнему ясно видел Дженни, живую, как и секунду назад, но все прочие словно вдруг превратились в фигуры на старой пожелтевшей фотографии. Они не двигались, не произносили ни звука. Давно минувшее мгновение внезапно замерло, время резко остановилось; только сама Дженни была высвобождена из этого мгновения, этого времени, и словно могла существовать в каком-то другом, таинственном измерении. Она рассеянно поглядела в сторону Чиверела и промолвила, обращаясь прямо к нему, но тихо и доверчиво:
— Вот видите ли, я должна была бросить ему розу. Бедняжка Джулиан! У него был такой удрученный, такой тоскливый вид. Вокруг меня подняли столько шума, а про него совсем забыли. А мне хотелось, чтобы он тоже был счастлив. Ведь вы же понимаете?
— Это вы со мной говорите? — спросил Чиверел.
— Я говорю с кем-то, кто сейчас находится здесь и хочет понять меня, но кого и не было, когда все это произошло в первый раз.
— Что значит в первый раз?
— Ведь это все время повторяется. И всегда может возвратиться, если очень захотеть, хотя в точности не повторяется никогда…
Но тут все вздрогнуло, вновь задвигалось и зазвучало, и Дженни заканчивала свою благодарственную речь:
— Итак, леди и джентльмены из Шекспировского общества, от имени всей труппы театра «Ройял» я еще раз благодарю вас.
Она сделала легкий реверанс и села под долгие аплодисменты, остановленные в конце концов Огастасом Понсонби, который приказал мистеру Ладлоу обратиться к присутствующим с речью.
Мистер Ладлоу, чье лицо цветом напоминало королевский пурпур, тяжело поднялся с видом благороднейшего из римлян. Он, по-видимому, был пьян, но его манеры и слог прекрасно сочетались со спиртными напитками.
— Друзья мои, — начал он, слегка покачиваясь, — от глубины души я благодарю вас. Вы, продолжая цитату из «Гамлета», позаботились о нас не только здесь, в этот славный час пышного празднества, но и в самом театре. Я вижу вокруг себя множество знакомых лиц, и хоть я знаю, что вы мои повелители, а я ваш покорный слуга, вы позволите мне обратиться к вам как к своим друзьям. — Шекспировское общество зааплодировало, а миссис Ладлоу разразилась рыданиями, напоминающими извержение вулкана.
— Я много лет провел с вами, — продолжал мистер Ладлоу, — и как актер и как директор, и теперь, когда я оглядываюсь назад из этого быстротечного тысяча восемьсот сорок шестого года…
Но тут до Чиверела донесся какой-то странный звук — звук в высшей степени неуместный, нелепый и все же повелительный и настойчивый.
— …Бурного года, отмеченного многими раздорами дома и беспорядками за границей, — увлеченно говорил Ладлоу, — года, когда можно подумать, что театр перестанет владеть вниманием публики, поглощенной и обеспокоенной хлебными законами, чартистами, голодом в Ирландии, войнами в Мексике и Индии…
Это был телефон, и он звонил и звонил не переставая. Еще мгновение Ладлоу оставался на месте, шевеля губами и жестикулируя, но он был уже не более чем тающий на глазах призрак; в следующий миг он исчез, а вместе с ним исчезли и Дженни, и весь банкет, все актеры, и члены Шекспировского общества, и