Генкин Валерий & Кацура Александр
Поломка в пути
Валерий Исаакович Генкин, Александр Васильевич Кацура
Поломка в пути
О, нет, мне жизнь не надоела,
Я жить люблю, я жить хочу...
Алeксандр Пушкин
О, я хочу безумно жить...
Александр Блок
Я должен жить, хотя я дважды умер...
Осип Мандельштам
Дежурному диспетчеру
В порядке компенсации расходов на энергообеспечение фургона типа 'Ласточка' из пансионата 'Евтерпа' отгрузить в энергосеть Тверской губернии (Савельевский энергощит, 27.01.1985, 4 часа утра) пятьдесят два киловатт-часа.
Экспедитор службы Т-перевозок Аскольд Диров
1
В конце января выдалась свободная неделя, и я решил сбежать из города. Лешка Бажулин, мой друг и владелец роскошной избы в умирающей деревеньке на высоком волжском берегу, как раз собирался в свое поместье и с радостью согласился взять меня с собой. Но в день отъезда пасмурно сказал: - Вот ключ, старина, езжай на здоровье. Я погряз.И крепкой ладонью умельца-экспериментатора провел по горлу.
В потрепанный древний 'Москвич' я напихал продукты, двухлитровый термос с розовой цаплей на эмалевом боку, могучий приемник 'Ленинград', лыжи и Лешкину бензопилу (попросил прихватить - все равно, мол, на машине).
Провозившись, я выехал лишь в пятом часу навстречу тусклым сумеркам. Когда, миновав Калинин, свернул на Ржевское шоссе, было совсем темно. Мне предстояло проехать город Старицу, потом километров двадцать до поворота на Савельево, а там полчаса проселком. Вот и указатель. Но где дорога? Слева от шоссе ровное снежное поле. Я выскакиваю из машины, бегаю туда-сюда, наконец решаюсь сойти с асфальта и тут же проваливаюсь по пояс. Замело проселок. Неужто возвращаться? Ну нет.
В трех километрах в сторону Старицы стоит большое село. Набравшись смелости, я постучался в ближайший к дороге дом и упросил хозяев разрешить мне оставить машину на.подворье. Потом быстренько вытряхнул из мешка книги, набил его провизией, взял бензопилу, лыжи и двинулся в путь, бросив в машине приемник и прочий скарб. Не стану долго рассказывать, как брел я в полной тьме, утопая в снегу. Из лыж я соорудил нечто вроде салазок, на которых волочил рюкзак и проклятую пилу. До места добрался под утро почти без сил. Ввалился в нетопленый дом продрогший, злой, голодный, и поначалу сделалось мне очень тоскливо. Однако уже через пару часов в печи гудел огонь, я расправился с банкой голубцов и ломтем ветчины, сопроводив это, сознаюсь, стаканом водки, и настроение мое заметно улучшилось. Днем я немного поспал, а ближе к вечеру, умиротворенный и вполне довольный жизнью, вышел прогуляться и навестить тетку Настасею, с которой познакомился в прошлый свой приезд, года два назад. Она одиноко жила на другом конце деревни, обе дочери ее давно перебрались в город. Рядом светились окна еще в двух-трех избах, мой же конец деревни был необитаем.
Я принес тетке Настасее две пачки индийского чая - старинной ее привязанности - и кольцо 'краковской' колбасы. Мы долго пили чай. Настасея жаловалась на суставы, крещенские морозы и трудности с кормом для поросенка.
Вернувшись, я закинул еще несколько полешек в печку и уселся над чистым листом бумаги. Мне хотелось что-то написать, хотя я еще не знал, что именно. Рассказ? Стихи? Мысль о писательском уединении и была подоплекой моего бегства. Помнится, о похожем состоянии сказал поэт: Прикинул тотчас я в уме, Что я закроюсь, как затворник, И что стихами о зиме Пополню свой весенний сборник.
Тут я должен оговориться. Я не поэт и не писатель. Профессия моя далека от литературы. Просто юношеская тяга к сочинительству - стихов в особенности - с годами так и не покинула меня. Я не считал это большим пороком и храбро читал свои сочинения друзьям. Как-то я даже послал подборку стихов в один толстый журнал. Через месяц пришел ответ - не без теплых ноток, но, увы, отрицательный. Несмотря на отказ, отклик редакции согрел мою душу, позволив и далее заполнять бумагу обрывками стихотворений. Но в журналы я больше не писал.
Итак, я сижу у стола. За спиной потрескивает печь. Карандаш оцепенел в руке. Я смотрю в темное окно. Я медлю этой зимней ночью. Так проходит и следующий вечер. И еще один. Впрочем, я не горюю. Отрава уединения придает какую-то значительность моему безделью. Ночами сижу, а потом сплю до часу дня.
Вылезаю поколоть дрова - лучшие моменты. Варю суп из концентратов. Читать нечего, приемника нет. Но это неплохо. Какой-то писатель сказал, что чужие книги - ножницы, которые перерезают жизнь мысли.
Тянулся четвертый вечер. Ему предшествовал багровый вполнеба закат. Я смотрел из окна на красно- синие пласты снега, тяжело нависшие над крутым берегом. Казалось, вот-вот они грозно ухнут в жаркую печь заката.
Кто искушен в литературном деле, знает - стихотворение пишется с конца. Поймав последнюю строку, ты чувствуешь, к чему надо двигаться. И дорога постепенно выстраивается. Только новички торжественно начинают с первой строчки. Набросав ее, они тотчас принимаются мучительно грызть карандаш. Я уже не так наивен.
Но, скажем честно, и не мастер. Я начинаю с серединок. Ими же обычно и заканчиваю. Вот и сейчас, насмотревшись на заоконные краски, я вывел: В окно рассеянно глядел, туда, где мыслился обвал.
Закат, как киноварь, горел, и зимний вечер изнывал...
Кто глядел? Ну конечно, лирический герой. Поэт.
К стихам в стихиях бедных стен стекал на снег. Не с ней, а с ним.
Он знал. Зато не знали те.
И этот путь необъясним.
С кем? Почему не с ней? И кто стекал на снег - закат, вечер или глядящий в окно? Все это действительно необъяснимо. Я уже вижу совсем другую картину. Подмосковный поселок. Двухэтажный дом, засыпанный снегом. Суровые под белою шубою ели. Насупившись, они бредут, подступая к стенам.
На даче верх - пустынный зал.
Он у стола, чужой божок.
Бумагу комкал и бросал, перо ломал и свечи жег.
Почему чужой? Не знаю, но в этот зимний вечер он так далек от меня. Я кладу карандаш. Подпираю голову рукой. Тепло набегает сзади легкой волной. Закрываю глаза.
И тут же открываю их. Изумленно смотрю в косоватое окошко.
Там разгорается странный свет. Розово-голубое зарево освещает снег шагов на сорок вокруг. Какой-то блин, сворачиваясь и разворачиваясь, кренясь на бок, уткнулся в сугроб. Я тру глаза, качаясь на шатком стуле.
Раздается стук. Совсем тихий, но я вздрагиваю. Стучат в дверь.
Очень деликатно.
- Кто там? - кричу я хрипло.
- Простите, пожалуйста. Так неловко вас беспокоить.
Голос мужской. Голос приятный. Неожиданно звучно доносится он из-за толстых досок. Я откидываю крюк, выглядываю в темный провал. Пол мгновенно покрывается белым налетом на шаг от порога.
- Ну кто же там? - спрашиваю.
Две рослые фигуры топчутся у крыльца. Я почти не вижу их в слепящих снежинках.
- Да заходите, избу выстудите!
Они входят. Молодые, в темных плащах. Нет, скорее длинных шинелях с накидками. Они неловко стряхивают снег, и я вижу в их руках перчатки и черные цилиндры. Лица бледные, испуганные.
Молчат.
- Добрый вечер,- говорю я.
- О, добрый вечер! - хором вторят они.
- Видите ли,- говорит один из них,- в наши намерения... э-э... совершенно не входило причинять вам...
Я уже это понял,- перебиваю я с абсолютно неуместной иронией.
Говорящий краснеет. Румянец заливает совсем еще мальчишеское лицо с красивыми темными усами.