«Уж не потому ли полковник Круглов послал именно меня в гостиницу „Москва“?» — подумал Афонин.
Это было не только возможно, но и почти наверное так.
«Тем хуже!» — невольно мелькнула мысль.
Дело Михайлова грозило нарушить установленный Афониным для самого себя закон: каждое порученное ему дело
До сих пор Афонину удавалось не нарушать этого неписаного закона, чем оп втайне гордился.
В памяти внезапно возникло последнее, до войны, дело.
Казавшееся на первый взгляд до примитивности простым, оно оказалось в действительности очень трудным и сложным. В нем, так же как и сейчас, было самоубийство и так же не было видно никаких побудительных причин к нему. Но тогда, еще больше, чем и деле Михайлова, несомненность добровольной смерти казалась очевидной. Самоубийца — молодая женщина, оставила после себя записку со стандартной просьбой «никого не винить в ее смерти». Выходило, что расследовать нечего, тождественность почерка, которым была написана записка, и почерка умершей женщины была установлена быстро и неопровержимо. Но Афонина смутило, что записка была написана
Вспомнив о нем, Афонин подумал, что в том давнем деле и в деле Михайлова есть что-то общее. Так же на первый взгляд не за что уцепиться. Разница, и притом очень существенная, состоит в том, что женщина оставила записку, а Михайлов, наоборот, сжег какую-то бумагу или бумаги.
Зачем? С какой целью?
Еще в номере гостиницы Афонину пришла мысль, что бывший комиссар партизанского отряда Иванов как-то причастен к делу. Если такое предположение правильно, то, казалось бы, Михайлову не было смысла сжигать записку или письмо этого Иванова и тем самым отводить от него обвинение в принуждении к самоубийству. Естественнее было поступить как раз наоборот — оставить письмо на столе.
Поступок Михайлова был психологически неоправдан.
А если Иванов тут ни при чем, то поведение Михайлова перед выстрелом объяснить еще труднее.
Машина «крутила» по улицам Москвы уже более получаса. Шофер выбирал самые замысловатые маршруты, не удаляясь, однако, от района Петровки на слишком большое расстояние. Он знал по опыту, что когда капитан примет решение, то потребует доставить его в управление как можно скорее.
А Афонин словно забыл, что его ждут.
Он хорошо знал характер начальника МУРа. Выслушав бессодержательный доклад, не имеющий, как он любил говорить, «конечного вывода», полковник Круглов мог поручить это дело кому-нибудь другому. Такое случалось неоднократно. Если дело было «на ходу», Круглов никогда не менял следователей, помогая им всем, чем мог помочь, но в самом начале…
Как ни странно, но, сознавая прекрасно почти обеспеченную бесперспективность дела Михайлова, Афонин совсем не хотел выпускать это дело из своих рук. Его профессиональное самолюбие было уже сильно задето самим фактом, что ему не удается прийти к какому-нибудь твердому мнению, хотя бы впоследствии оно и оказалось ошибочным. Ложность первоначальной версии — часто случающееся и хорошо попятное каждому криминалисту и оперативному работнику явление. В нем нет ничего позорного. Важно, в конечном счете, найти правильную линию и успешно закончить следствие. Это главное.
Афонин знал, что за ошибку никто его не осудит. Но войти в кабинет полковника и беспомощно молчать в ответ на естественные вопросы казалось капитану нестерпимым. И он продолжал напряженно искать зацепку, которая помогла бы наметить хоть какой-нибудь путь в тумане.
Но, кроме все того же Иванова, ничего не приходило в голову. Другие мелькавшие у него догадки были еще менее убедительны и еще больше походили на «фантастику», которую не очень-то одобрял Круглов.
Прошло еще минут десять, и капитан решил, что тянуть больше нельзя. Иванов так Иванов! Как первая версия это могло сойти. Правда, полковник, всю жизнь проработавший в МУРе, вероятно, сразу же заметит ее слабые стороны, но всё же это версия!
Афонина частенько в шутку называли мистиком, потому что капитан имел слабость безоговорочно верить своему внутреннему голосу, интуиции. И пока неопровержимые факты не доказывали обратного, он упрямо стоял на том, что подсказывала ему интуиция.
И сейчас, несмотря на все «против», приводимые им самому себе, несмотря на то, что версия «Иванов» казалась ему самому шаткой, интуиция упорно твердила: «Иванов, Иванов, Иванов!»
Начальник Московского уголовного розыска полковник милиции Круглов встретил Афонина спокойно, не упрекнув за долгое отсутствие, причина которого была ему хорошо известна, и, не прервав ни единым словом, внимательно выслушал, не спуская с капитана глаз, — огромных за толстыми стеклами очков.
— Такова первая версия, Дмитрий Иванович!
Начальник МУРа любил, когда к нему обращались неофициально.
— И она нелогична, — отрезал Круглов. Афонин решился возразить.
— Обстановка подсказывает именно эту, — сказал он.
— Давай рассуждать.
Переход на «ты» обрадовал Афонина. Это показывало, что полковник в общем доволен работой капитана и одобряет ее.
— Давай рассуждать. Ты считаешь, что Михайлов покончил с собой потому, что боялся встретиться лицом к лицу с этим Андреем Демьяновичем Ивановым?
— Очень похоже, что так.
— И даже идешь дальше, предполагая, что сожженное письмо было именно от Иванова. Вот это и является первым слабым местом в твоей версии. Михайлов прибыл в Москву вчера вечером. Когда же Иванов успел узнать, где он остановился? Или письмо было привезено из Свердловска?
— Безусловно, нет!
— Правильно; безусловно, нет. В том, что Михайлов до приезда в Москву и не помышлял о самоубийстве, ты прав. Значит, если сожженная бумага — причина выстрела, то она получена в Москве в период от вчерашнего вечера до сегодняшнего утра.
Афонин молча кивнул головой. Как он и опасался, полковник сразу же ухватился за самое шаткое звено его версии. Возразить было нечего.
А Круглов, отлично понимая своего сотрудника, безжалостно продолжал «добивать» его, считая, что лучше всего с самого начала доказать капитану ложность его пути. Видимо, этот путь — результат знаменитой интуиции Афонина, в которую Круглов никогда но верил, признавая в следственной работе только путь логики.
— Но допустим, — продолжал он, — что ты прав в том, что причиной самоубийства явилось какое-то письмо. Могло ли оно быть от Иванова? Ведь такое письмо имеет характер шантажа. Кто такой Иванов? Комиссар партизанского отряда, человек, привыкший оценивать свои поступки с партийной точки зрении…
— Можете не продолжать, товарищ полковник. Мне всё ясно. Я ошибся!
Круглов усмехнулся. Резкость, с которой капитан произнес эту фразу, показывала, как глубоко задела его «стрела» полковника. Это хорошо!
— Тогда пойдем дальше, — сказал он. — Если Михайлов застрелился, узнав, что встретится с Ивановым, то вывод может быть только один. Михайлов боялся этой встречи. Почему он мог бояться? Только в том случае, если Иванов знает о нем что-то плохое. Очень плохое! Настолько, что Михайлов предпочел смерть разоблачению.