Нас, тарасконцев, спасает наше непостоянство. Благодаря этому мы не так сильно горюем, как другие народы.
Ключи от дома он отдал Бранкебальму.
– Передайте ключи маркизу дез Эспазету, – сказал он. – Я на него не сержусь за то, что он не пришел проститься, – это естественно. Как говорил Бравида:
И, обратившись ко мне, добавил:
– Тебе это тоже должно быть немножко знакомо, мой мальчик!
Трогателен был этот намек на Клоринду. В такой момент он все-таки подумал обо мне!
Когда мы вышли на Городской круг, поднялся сильный ветер. И все мы невольно подумали: «А как сейчас на мосту?»
А он, видимо, нисколько не был обеспокоен. Дул мистраль, и по этому случаю улицы как вымело. Встретились нам только музыканты из военного оркестра, игравшего на эспланаде; громоздкие инструменты и без того стесняли их движения, а тут еще надо было одной рукой придерживать полы шинелей, распахивавшихся от ветра.
Тартарен цедил слова и шел с нами как будто бы на прогулку. По своему обыкновению, он говорил о себе, и только о себе:
– Я, знаете ли, болен местной болезнью. Уж очень я увлекался приглядкой!
«Приглядкой» у нас в Тарасконе называется все, что манит взор, все, к чему мы стремимся и что не дается нам в руки. Это пища мечтателей, людей, наделенных воображением. И Тартарен говорил правду; никто не посвящал столько досуга «приглядке», сколько он.
Я тащил чемодан, шляпную картонку и пальто моего героя, поэтому плелся сзади и слышал не все. Слова относил ветер, который, чем ближе мы подходили к Роне, становился все резче. Я уловил лишь, что Тартарен ни на кого не сердится и что он смотрит на свою жизнь взглядом все приемлющего философа:
– …Бездельник Доде написал обо мне, что я – Дон Кихот в обличье Санчо… Он прав. Этот тип Дон Кихота, напыщенного, изнеженного, ожиревшего, недостойного своей мечты, довольно часто встречается в Тарасконе и его окрестностях.
Дойдя до ближайшего поворота, мы увидели спину бежавшего Экскурбаньеса, – поравнявшись с магазином оружейника Костекальда, сегодня утром назначенного муниципальным советником, он заорал во всю глотку:
– Хо-хо!..
– Я и на него не в обиде, – сказал Тартарен. – Должен, однако, заметить, что Экскурбаньес – это воплощение худшего, что есть в тарасконском юге! Я имею в виду не его крики, – хотя, по правде сказать, он орет где надо и где не надо, – а его непомерное тщеславие, его угодливость, которая толкает его на самые низкие поступки. При Костекальде он кричит: «Тартарена в Рону!» Чтобы подольститься ко мне, он то же самое крикнет и о Костекальде. А не считая этого, дети мои, тарасконское племя – чудесное племя, без него Франция давно бы зачахла от педантизма и скуки.
Мы подошли к Роне. Прямо напротив нас догорал печальный закат, в вышине проплывали облака. Ветер словно бы утих, но все-таки мост был ненадежен. Мы остановились у самого моста, – Тартарен не уговаривал нас провожать его дальше.
– Ну, простимся, дети мои…
Он со всеми расцеловался – начал с Бомвьейля, как самого старшего, а кончил мною. Я обливался слезами и даже не мог вытереть их, потому что все еще держал чемодан и пальто, – слезы мои, можно сказать, выпил великий человек.
Тартарен был взволнован не меньше нас. Наконец он взял свои вещи: пальто на руку, картонку в одну руку, чемодан в другую.
– Смотрите, Тартарен, берегите себя!.. – сказал ему на прощанье Турнатуар. – Климат в Бокере нездоровый… В случае чего супцу с чесночком… Не забудьте!
На это ему Тартарен, подмигнув, ответил!
– Не беспокойтесь… Знаете, как говорят про одну старуху? «Чем больше старуха старела, тем больше старуха умнела – и помирать не хотела». Так вот и я.
Мы долго смотрели ему вслед, – он шел по мосту несколько грузным, но уверенным шагом. Мост так весь и качался у него под ногами. Несколько раз Тартарен останавливался и придерживал слетавшую шляпу.
Мы издали кричали ему, стоя на месте!
– Прощайте, Тартарен!
А он был так взволнован, что даже не оборачивался и в ответ не произносил ни слова, – он только махал нам картонкой, как бы говоря:
– Прощайте!.. Прощайте!..
Три месяца ничего о нем не было слышно. Я знал, что он живет в Бокере у Бомпара, помогает ему сторожить ярмарочное поле и охранять замок. В сущности говоря, это тоже «приглядка». Я скучал по моему дорогому учителю и все собирался навестить его, но из-за окаянного моста так и не собрался.
Как-то раз я смотрел издали на Бокерский замок, и показалось мне, что на самом-самом верху кто-то наводит на Тараскон подзорную трубу. По-видимому, это был Бомпар. Потом он ушел в башню, но сейчас же вернулся с каким-то очень полным мужчиной, похожим на Тартарена. Полный мужчина посмотрел в подзорную трубу, а потом стал делать знаки руками, как будто он кого-то узнал. Но все это было так от меня далеко, все это было такое маленькое, едва-едва различимое, – вот почему этот случай очень скоро изгладился из моей памяти.
Сегодня с самого утра ко мне привязалась беспричинная тоска, а когда я пошел в город побриться – по воскресеньям я всегда бреюсь, – меня поразило небо, пасмурное, холодное, тусклое: в такие дни особенно четко вырисовываются деревья, скамейки, тротуары, дома. Войдя к цирюльнику Марку Аврелию, я поделился с ним своим впечатлением:
– Какое нынче странное солнце! Не светит и не греет… Уж не затмение ли?
– Как, господин Паскалон, разве вы не знаете?.. О затмении писали в газетах еще в начале месяца.
Марк Аврелий взял меня за нос и, поднеся бритву к самому моему лицу, спросил:
– Слыхали новость?.. Кажется, наш великий человек отправился на тот свет.
– Какой великий человек?
При слове «Тартарен» я вздрогнул и чуть было не порезался о Марк-Аврелиеву бритву.
– Вот что значит покинуть родину!.. Он не мог жить без Тараскона…
Цирюльник сказал истинную правду.
Жизнь без славы, жизнь без Тараскона – конечно, это была для Тартарена не жизнь.
Бедный дорогой учитель! Бедный великий Тартарен!.. Но какое же, однако, стечение обстоятельств!.. Солнечное затмение в день его смерти!
И до чего же чудной у нас народ! Бьюсь об заклад, что весь город тяжело переживает его кончину, но тарасконцы делают вид, что это им как с гуся вода.
А дело-то в том, что после истории с Порт-Тарасконом, в которой проявились их чересчур увлекающиеся, любящие все на свете преувеличивать натуры, они теперь стараются прослыть людьми в высшей степени трезвыми, в высшей степени уравновешенными, хотят показать, что они исправились.
Ну, а если говорить по чистой совести, то мы совсем не исправились, мы перегибаем палку в другую сторону, только и всего.
Мы уже не утверждаем: «Вчера в цирке было более пятидесяти тысяч зрителей». Мы утверждаем