И по тому указу, беглый холоп Лупатова перебрался в большую избу, очищенную про него на конце слободы. По первому его слову, ему принесли 'древ всяких, и досок, и холстов, и гвоздя железнаго, и всякой иной снасти, и резаков, и ножей, и скоблей, и всего, еже для того дела надобь', и Никитка принялся за работу. Времени терять было нельзя: от царя ему указано было: 'делать не более яко бы ден с десять, а на одиннадцатый ту птицу деревяну сделать и на ней летать'. И работал смерд свою дивную птицу денно и нощно, снимая подобие с 'малаго птичища' хитраго дела, которое сделал еще на Москве и которое принес с собою. 'А то птичище, егда пущено, летало само, яко-бы суще живо'... Тесал и строгал смерд, выгибал брусья, натягивал на рамы холсты, расписывал их 'розными краски', одно к другому пригонял хитрыя колеса, а сам думал: как пожалует его царь за его великое дело, когда возлетит он пред ним превыше облак? Даст ли ему в жалованье пригоршни серебра, камки, сукна алаго цвета, али пожалует в честь-боярство? И того ему, смерду, не надо: лихо бы дал ему осударь на избу, да велел избыть кабалы у Лупатова и отпустил на свою сторону на Шохну... Там не чета Москве: никто тебя не изобидит. Тиунов царских по иной год и не увидишь,- всякому там человеку вольно. Там есть чем и прокормиться, - в лесах зверья, а в Шохне рыбы и не оберешься!
На десятый день доделал смерд свою диковинную птицу, а перед тем в ночи пускал в ход колеса и махал на месте крылами. И такой был от того шум, что сторожа, приставленные к Никиткиной избе, со страху разбежались.
В одиннадцатый день ясное и погожее встало утро. Радостно играющее солнышко слепило глаза. Вся слобода, от мала до велика, высыпала на улицы и слушала бирючей, что скликали людишек идти о-полдень на край слободы к полю и смотреть, как выдумщик некий будет летать на деревянной птице. И спозаранку бежал народ туда, на взгорье, откуда начиналось неоглядное слободское поле. Провезли о дву-конь, на полозьях, хоть уж и давно не было снегу, и диковинную птицу, покрытую 'от призора' холстами. Про царя на холму поставили на ковер столец с высокой спинкой, крытый сукном алым, а рядом раскинули шатер: на случай, не было бы дождя. Тут стал у своей птицы и сам 'летатель' Никитка, а кругом все холмы и великое поле, пока окинет глаз, залились народом. И пестрели при ярком солнышке многоцветным узором кафтаны слобожан и охотных смотрильщиков из ближних починков и деревень, и сверкали золототканныя ферязи женок, искрились цветными огнями высокие кораблики на их головах.
Говор переливался в народе, слышался смех... Многие указывали на летателя Никитку, а он стоял недвижно на своем месте и, не отрываясь, смотрел горящими глазами назад, в сторону слободы. Лицо его было белее холста, покрывавшаго его невиданную птицу...
Вдруг говор и смех разом стихли. В наступившей мертвой тишине стало слышно, как жужжат, пролетая, проснувшияся от тепла мухи, как где-то вдали бормочет неугомонный ручей... Царский поезд показался из ворот слободы. В золотной шубе, в шапке с окопом из самоцветных камней, ехал на коне Грозный среди своих опричных слуг. А они красовались на статных конях, и горели золотом дорогие чепраки. Бок-о-бок с царем ехал Скуратов-Бельский, по прозванию Малюта. Ласковый, игривый ветерок, набегая, трепал рыжие клочья его бороды.
Подъехав, Иван Васильевич легко спрыгнул с коня прямо на руки кого-то из опрични. Народ всполошился и закричал:
- Здравствуй, царь-осударь! Здрав буди, Иване!
Грозный сел на уготованное место и махнул рукой. И опять все стало тихо. Тут вышел из стоявших кругом царя человек, ударил челом трижды и стал перед ним недвижно. Царь подал знак. Тогда человек подошел к Никитке и сказал:
- Указал тебе великий царь лететь, как ты обещался...
Смерд поклонился, и тут же из-за шатра выскочили двое каких-то людишек, в зипунах, мигом стащили с птицы покрывало, и ахнул несчетный народ, увидав невиданное диво... Широкия холщевыя крылья показались из-под покрывала, хвост как у павлина, впереди - долгая шея и голова птичья с ястребиным носом, а внизу, где туловище, - всякия колеса...
Двое людей подсадили Никитку. Влез он на свою чудную птицу, ухватился за веревки, задвигал ногами, и вдруг, не успели все еще ахнуть, как зашумели, забились крылья, и она начала подниматься. Вот чудная птица сравнялась с молодой березкой, а вот уж и высоко над нею и пошла выше и дале, шумя своими крыльями...
Не отрывая глаз, смотрел народ, волнами переливался с места на место и дивился без конца. Смотрел и царь, поднимая вверх голову, и на устах его была неразгадываемая усмешка. А смерд Никитка на дивной птице пропал из вида, скрывшись за слободой. Долго его ждали, а пока-что, к царю подошел чернопоп некий и стал сказывать, что тот смерд Никитка и дело его - 'от нечистой силы: человек-бо не птица, крыльев не имать... Аще ли же приставить себе аки крыле деревяны, противу естества творить'...
Царь слушал, и усмешка не сходила с его уст. Но вот опять, теперь с другой стороны, показался летатель. Он летел, подобен страшной, невиданной птице, на своей 'выдумке', и люди шарахались в страхе, когда она шумела у них над головами. А вот он стал и опускаться. Реже машут крылья, тише и ниже полет. Вот летатель скользнул к земле с своей птицей, взрыла она колесами мягкую талую землю и остановилась...
Никитка подошел к царскому месту и упал на колени в ожидании жалованья за свое великое дело.
И поднялся Грозный и сказал:
- Благо ти, человече! Истинно несбыточное соделал, и несть тебе жалованья на земли... Гей, Малюта! - крикнул вдруг царь и захрипел, и затряс бородою...
- И охнул весь несчетный народ единым вздохом... А Малюта уж тут как тут. По-волчьи схватил он 'бесовского выдумщика' за горло...
И отрубили голову на плахе смерду Никитке за то, что 'творил противу естества, от нечистой силы'. Лежа под топором, он все порывался оборотиться лицом к небу. А там, в голубой бездонной вышине, летели журавли и курлыкали свою вольную песню...
'Бесовскую выдумку' тут же, на поле, спалили огнем.
Беднячёк
(Разсказ)
Сидор Охапкин с трудом вывез на улицу доверху нагруженныя салазки и затворил за собой калитку. Яркое, хотя еще и не греющее, зимнее солнышко глянуло ему в лицо. Сидор снял шапку и истово перекрестился. Затем он перекинул через плечо веревку от салазок и, немного нагнувшись вперед, поплелся по направлению к 'базару'.
На улице, по протоптанным у самых домов тропкам, виднелось несколько баб и мужиков из подгородчины, торопившихся на рынок. Трое ребятишек копошились в сугробе, тщетно пытаясь устроить горку со скатом на занесенную панель, единственными признаками которой служили верхушки деревянных столбиков, чуть выставлявшияся из снега.
Когда Охапкин поравнялся с ребятишками, они бросили свою работу и, утирая на ходу носы, устремились за ним, крича на всю улицу:
- Беднячёк! Беднячёк! Сидорушка-богомаз!
Один карапуз как-то примостился на салазках и ехал, победоносно посматривая по сторонам. Сидор покорно принял на себя лишнюю тяжесть и только улыбался, оборачиваясь на ребят:
- Ах, вы, птахи ранния! Ишь, поднялись, - говорил он себе под нос, крепко натягивая веревку салазок. - Беднячки!
У него слово 'беднячек' было любимым обращением, вследствие чего Сидор Охапкин в городе, а в особенности на 'Заструйке', самой отдаленной улице, населенной беднотой', был известен под этим прозвищем. Гораздо реже звали его по профессии иконописца - 'Сидорушка-богомаз'. Называть же его полным именем никому и в голову не приходило, - это как-то не шло к его небольшой смиренной фигуре, и зимой, и летом неизменно облеченной в засаленную долгополую чуйку, к его как-будто вечно испуганному лицу, освещенному добрыми, печальными глазами, с тем особенным выражением приниженности, которое в народе характеризуется метким эпитетом 'пониклых'.
Иконописец был Охапкин очень хороший, в заказах он не нуждался, и товар его на базаре шел хорошо, но, по его собственному выражению, 'из беды он не выходил', т.е. жил в крайней бедности и постоянно нуждался в деньгах даже на материал - краски, кисти и доски для икон. Виною этого была, прежде всего, его необыкновенная доброта, не позволявшая ему отказывать кому-либо в просьбе, если ея исполнение было ему по силам. Часто, возвращаясь с базара, Сидорушка по дороге раздавал большую часть своей выручки, так что едва-едва оставалось на 'материал'. На мастерство свое он смотрел не как на промысел, а называл