Четырнадцатого ноября Л. послал письмо в правление Союза писателей, копию - 'Литературной газете'.
'Память и воображение необходимы каждому литератору. Те, кто 'прорабатывал' Ахматову, Зощенко, критиков-космополитов, Пастернака, принесли нашей стране только вред. Помня все это, легко вообразить, какие последствия будет иметь исключение А. И. Солженицына.
Для миллионов людей у нас и во всем мире, для всех зарубежных друзей нашей страны Александр Солженицын олицетворяет сегодня лучшие традиции русской литературы, гражданское мужество и чистую совесть художника.
Решение Рязанского отделения СП необходимо отменить возможно скорее'.
Президиум СП подтвердил исключение А. Солженицына. И не было массового взрыва негодования, на который надеялась Лидия Корнеевна. Но попытки возражать были.
Восемь известных писателей пошли к секретарю СП: 'Как вы могли исключить лучшего писателя России и сделать это тайком? Мы настаиваем на гласности, на открытом обсуждении'.
Секретарь суетился, юлил, показывал им эмигрантский журнал, где хвалили Солженицына, под конец ухмыльнулся: 'Хорошо, я немедленно доложу ваши требования. Но кому из вас адресовать ответ?'
'Всем и каждому'.
В апреле шестьдесят седьмого года открытое письмо Солженицына IV съезду писателей поддержало больше ста членов Союза.
Старая писательница, дружившая с Маяковским и Пастернаком, говорила: 'Не надо было заступаться за Синявского и Даниэля, они только мешают нам публиковать Фолкнера. Вот если что-нибудь случится с Александром Исаевичем... то я бы немедленно положила писательский билет'.
В шестьдесят девятом она даже не присоединилась к возражениям других.
В защиту Солженицына не выступали многие из тех, кто еще совсем недавно голосовал за присуждение ему Ленинской премии, кто доказывал необходимость публикации 'Ракового корпуса', и те, кто протестовал против судов над Синявским и Даниэлем, Галансковым и Гинзбургом.
Р. Я ощущала, что новый сдвиг, перелом в нашей жизни был более резок, чем в прошлом, шестьдесят восьмом году, когда Л. исключили из партии и лишили работы.
Но я еще не допускала мысли о публикациях за рубежом. Ведь это означало бы полное отчуждение от мира друзей, товарищей, от того мира, в котором я жила. И не только у меня, но в кругу наших друзей и знакомых не было мысли о возможности покинуть страну.
Л. Наступление нового, дурного времени я ощутил раньше, весной, когда после хоккейного матча было свергнуто правительство Дубчека.
Победу чешских хоккеистов над советскими праздновали во многих чешских городах. И некие хулиганы, которые так и остались 'неизвестными', разбили несколько витрин в советских учреждениях. Не было жертв, не было арестов. Но за грубой провокацией последовал государственный переворот, и новое правительство начало вытаптывать остатки Пражской весны. Тысячи людей увольняли, исключали из партии. Академики становились ночными сторожами. Был разогнан чехословацкий союз писателей.
* * *
В ту осень мы все чаще слышали и сами повторяли: 'наступают заморозки'.
Но мы еще не понимали до конца, что это означает для нас, для духовной жизни страны.
И у нас, и в некоторых других домах в те годы пили 'за успех нашего безнадежного дела' (Б. Шрагин). Я этого ощущения безнадежности не разделял.
На что же я надеялся?
...29 августа 1969 года, в первую годовщину вторжения в Чехословакию во многих чехословацких городах прошли безмолвные демонстрации протеста. Жители бойкотировали автобусы и трамваи. И во все другие дни чехи и словаки бойкотировали советские товары, фильмы, выставки.
В 1970 году в Польше бастовали рабочие в Гданьске, в Щецине, в Варшаве. Волна забастовок смыла правительство Гомулки. Его сменил 'западник' Терек, который приходил на рабочие собрания, обещал демократию.
Французская, испанская, итальянская и некоторые другие компартии продолжали осуждать оккупацию Чехословакии и преследования советских диссидентов. Возникло новое понятие 'еврокоммунизм'.
Но и у нас все еще говорили публично и писали в газетах о необходимости реформ, о том, что старыми методами не разрешить сложные проблемы народного хозяйства. А я был убежден, что экономические реформы неосуществимы без контроля снизу, то есть без демократизации всей общественной жизни, без гласности, без строгого соблюдения всех законов.
Однако благие намерения и разумные пожелания оставались в лучшем случае на бумаге. Робкие попытки реформ провалились. Громоздкие машины партийного и государственного аппарата, пробуксовав, сползали в старые колеи.
(Январь 1987 года. Ежедневно из Москвы приходят известия: в речах новых руководителей, в газетах, по радио, по телевидению - настойчивые требования радикальной перестройки хозяйства, всей системы управления страной, гласности и - впервые с незапамятных времен - даже судебной реформы.
Открыто высказываются те же простейшие истины и те же требования, которые еще недавно считались ревизионистской, диссидентской крамолой.
Теперь пытаются осуществлять даже более радикальные реформы, чем нам мечталось двадцать лет назад. В газетах не только разносят самых высоких сановников (а потом и снимают с постов), но и открыто говорят и пишут о запущенных язвах, о противоречиях и пороках общества, 'всей системы'...
Существенно новое: сторонники реформ не боятся говорить и о сопротивлении, которое им оказывается на всех уровнях, не скрывают собственных сомнений и опасений.
Однако многие из тех, кто призывали, по существу, к тому же - к демократизации, к ответственности, к свободе критики, все еще в тюрьмах, лагерях и ссылках.)
А тогда мы оба не хотели верить в то, что оттепель кончилась, что заморозки - навсегда. Казалось, это подтверждалось новыми примерами гражданского сопротивления. С весны 1968 года выходила самиздатская 'Хроника текущих событий'. В мае 1969 года возникла 'Инициативная группа по защите прав человека'. И впервые советские граждане обратились с официальной жалобой на свое правительство в Организацию Объединенных Наций. Они просили защитить попираемые в Советском Союзе человеческие права.
В ноябре 1970 Андрей Сахаров, Андрей Твердохлебов и Валерий Чалидзе образовали Комитет Прав Человека.
В ссылку к Ларисе Богораз, Павлу Литвинову, Револьту Пименову и другим ездили не только родственники, но и друзья. Постоянная переписка велась и со многими сосланными, лагерниками и заключенными в тюрьмах. Им посылали книги, журналы, газеты. Их стихи, статьи и даже несколько звукозаписей их речей, сделанных в лагерях, переправляли за границу.
После сообщения о новых обысках, арестах, судах новые люди уже не только в Москве, Ленинграде, но и в других городах выступали в защиту преследуемых.
* * *
Вокруг нас звучали разные, совершенно противоречивые голоса. Преуспевающий литератор, член партии, недавний поборник 'оттепельного прогресса', говорил убежденно:
- И чего вы трепыхаетесь? Неужели ты не понимаешь, что вся система против нас? Все, сверху донизу, насквозь - неисправимая сталинщина. По сути - настоящий фашизм. Тут никто ничего не может изменить... На что надеяться? Не знаю. Может, катастрофа какая произойдет... А наше дело - сидеть за своим столом и писать, писать и для заработка, и в ящик, для потомков. Как говорил тут один, 'утром пишу нетленку, а вечером - гонорар'.
Другой литератор, тоже весьма 'прогрессивный', тоже член партии, поучал меня:
- Ты все-таки безнадежный марксист, нестареющий комсомолец тридцатых годов. Толкуешь о социальных противоречиях, классах, сословиях, международных связях. Неужели ты не понимаешь, что в мире идет борьба рас и держав. Китайцы всегда были и будут враждебной нам расой, они враждебны европейцам, враждебны белым, враждебны русским. И нам предстоит война расовая, а не классовая... А на Западе державы борются за политические сферы влияния. Наше государство - национал-социалистическое. Все, что мы пишем в газетах и говорим на собраниях, заведомая брехня, и мы все это знаем. Твои надежды на Чехословакию были пустой утопией. Там - наша сфера влияния, и ее нельзя уступать. И все ваши письма, заявления, декларации, вся болтовня о правах человека - вредная суета. Вредная, потому что отвлекает многих честных, толковых людей от реально полезной деятельности. Вредная, потому что пугает и