смотреть телевизор. Ничего, кроме неудовольствия, этот человек у меня не вызывает, и, хотя знаю я его много лет и пора бы уже к его не слишком благочестивым поступкам привыкнуть, смысл его жизни лично для меня непонятен.
Этот человек – я. Все двадцать восемь лет моей жизни прямо указывают на то, что уже при рождении на мне был поставлен крест. Мой отец, бесшабашный веселый человек, любил шутить, и последняя его шутка относится к 1980 году – это последний год, когда отец был рядом со мной. Незадолго до Олимпиады мы отправились на юг – тогда, двадцать семь лет назад, применительно к семье токаря и фрезеровщицы, это анекдотом не выглядело, – в Евпаторию. Помнить то, что там происходило, я, понятно, не мог, ибо шел мне седьмой месяц от роду, и ничего, кроме соска, меня не интересовало. Как победителю соцсоревнования отцу выделили путевку, и не воспользоваться ею, только потому что ребенок не совсем готов к переездам, было бы глупо. Второй раз путевки можно было не увидеть, как, впрочем, и не победить в социалистическом соревновании. Это был год, когда вся страна собиралась показать миру, что такое Олимпиада в цитадели мира и счастливой жизни. Для этого, говорят, за 101-й километр выслали десятки тысяч подозрительных лиц, а на границах усилили бдительность. При этом в понятие «граница» входило все, чем заканчивается родина, в том числе и черноморские пляжи.
Я уже не понаслышке знаю, что, когда усиливается бдительность, ослабляется процесс соображения. Приоритетными становятся зрение, слух и вкус, и почти отваливаются в сторону, за отсутствием надобности, чувство юмора, ощущение полета и размышления о былом. Вот в таком приблизительно состоянии и находились в то время подчиненные Комитету государственной безопасности сотрудники пограничной службы. По пляжу, рассказывают, по раскаленному песку и гальке, среди тысяч оголенных тел, бродили странные личности в светлых брюках и рубашках. Загорать они – не загорали, купаться – не купались, они только ходили и сквозь черные, словно закопченные для просмотра солнечного затмения очки что-то рассматривали. Эти вечно бодрствующие, напрочь лишенные чувства юмора и меры существа оставляли у кромки воды следы, которые за ненадобностью тотчас смывали волны. Эти существа делали вид, что они незаметны. Страна воспитывалась фильмами о резиденте Жженове, и потому особенного удивления эти фраера не вызывали. Евпатория жила по своим законам, но папу моего – именно моего папу почему-то, а не папу ныне здравствующего Виктора Пискунова, моего нынешнего начальника, – это гуляние странных личностей вдоль морского побережья задевало больше всего. Мы приехали из Кемерова, до ближайшей границы оттуда на собаках несколько недель. Сам факт охраны прибрежных государственных границ Союза ССР был для приезжих, подобных нам, в диковинку, но именно моего папу – именно моего, а ничьего другого, – это подвигло на поступок, не соверши он который, все в моей жизни могло стать по-другому.
Вдоволь наплававшись, он дождался, когда с ним поравняется очередная парочка, после чего вышел из воды. Тяжело дыша и характерно припадая на ногу, как припадает застигнутый врасплох судорогой пловец, находившийся в воде не менее трех часов и чудом добравшийся до берега, он задал им вопрос, который отныне станет проклятием нашей семьи:
– Скажите, это Союз Советских Социалистических Республик?
Мой папа слыл балагуром и человеком с хорошим чувством юмора, хорошо разбирающимся в предмете, но слабо ориентирующимся, как выяснилось, в политической обстановке. Но мы жили слишком далеко от водных рубежей нашей родины, чтобы разбираться в этом хорошо. Поэтому наш отпуск закончился сразу. Как только прозвучал вопрос. В Кемерово, на берегу Томи, этот экспромт вызвал бы взрыв веселья. В Евпатории папу закрыли, ни разу не улыбнувшись. Пока устанавливали личность – паспорта, жены и грудного ребенка при таких обстоятельствах, для подтверждения отсутствия дурного намерения, понятно, было недостаточно, – мама жила со мной на съемной квартире и уже на следующий день у нее пропало молоко. Пока она обивала порог местного учреждения госбезопасности, пока звонила в Сибирь с мольбой побыстрее прислать все характеристики и отчеты о трудовой деятельности отца, минул месяц. Вскоре характеризующие папу материалы пришли. Из них следовало, что мой непьющий отец числился на заводе, на котором проработал десять лет, зачинщиком дебошей, и его фото не сползало с доски позора. План он не выполнял, а то, что его направили на отдых вместе с семьей как победителя соцсоревнования, так это в связи с его сговором с учетчицей, которая уже уволена. В общем, как это было принято в те незапамятные времена, а сейчас так это вообще принцип существования всех и вся, перебздив выглядел полезнее недобздива. Чекисты пообещали маме выпустить ее мужа через три дня, но в тот же день, когда она узнала об этом, мой отец, защищая в камере свою честь, был убит.
Я знаю точно – прирезал его не КГБ. Но уверен, что папа погиб благодаря именно ему. А поэтому теперь, когда вижу проезжающие мимо меня, раскидывающего асфальт, машины с надписями «ФСБ», «Прокуратура» и «Милиция», во мне начинает волноваться что-то очень тяжелое и мрачное.
Пользуясь тем, что еще никто не приехал, я вынимаю из кармана сигареты, закуриваю и укладываюсь на топчан. Восемь, десять или двенадцать последующих часов – все зависит от того, какой план привезет Виктор Сергеевич Пискунов, наш босс, – я буду находиться на этой дороге и сквозь окна проезжающих мимо машин разглядывать жизнь, которая могла бы быть моей. Ирония ее, жизни, заключается в том, что боссом является именно Пискунов. Этот сорокавосьмилетний бригадир, еще недавно бывший начальником крупного строительного предприятия, наш семейный крест, нести который мне, по-видимому, до конца дней своих. Как и я, Пискунов переехал в Москву из Кемерова, правда, сделал он это на двадцать лет раньше меня. Что же касается креста, то надо же было так совпасть, что это именно он, Виктор Сергеевич, будучи мастером на том самом заводе и, по совместительству, отцовым другом, выступил инициатором увольнения папы с завода после памятного евпаторийского выхода из моря. Вожак комсомольской стаи, он потом приходил к матери, по большей части пьяный, плакал, убеждал, что на него надавили, а на следующий же день на заводе выступал с новыми инициативами. Давили его, наверное, и днем, и ночью. Переехав в Москву и оказавшись в ДЭК, я поначалу не придал значения тому факту, кто у меня за босса. Слова матери о том, что «живет такой парень», произнесенные ею на смертном одре, я помню хорошо, но я и на йоту заподозрить не мог, что человек, виновный в идеологическом растерзании отца, и есть тот самый Пискунов, который прокладывает в столице нашей родины дороги.
Когда я удостоверился, то хотел прибить его кирпичом, а потом передумал. Не хватало еще, чтобы род Шиловых и вовсе прекратил существование. В первые дни нахождения под началом этого человека меня выкручивало и гнуло. В общении с Пискуновым в условиях незнания им моего прошлого было извращение настолько очевидное, что не заметить и не начать анализировать мое подчеркнуто уважительное отношение с его стороны было просто идиотизмом. Но вскоре я утратил ценнейший дар жизни – чувство мести, и жить сразу стало легче. Я ни на мгновение не сомневался, что придет час, когда я смогу задать ему вопрос, крутящийся в моей голове: «Помнишь Антона Шилова?» Но я не торопил время, потому что уже в этом своем возрасте, когда другие мечутся в поисках себя, был мудр. Я так думаю, что – мудр, во всяком случае. У меня нет никакой цели в жизни, значит, я ее нашел. Разве не мудро?
А мимо проезжают машины с благополучными согражданами, и мне кажется, что своей цели сограждане еще не достигли. Чувствуют они себя куда лучше, чем я, но об этом мне размышлять почему-то не хочется. Ведь в отличие от тех, кто едет в «Бентли» или в «Мерседесе», я провожу здесь половину своей жизни. Половину. Ту часть ее, что связана со светлым временем суток. Когда человек наиболее активен, расположен к вдохновенному творчеству. Они проедут мимо меня, постаравшись поскорее позабыть и эту дорогу, и меня, нечистого, чтобы окунуться в иной мир. Я же останусь здесь. И так будет всегда. Моя жизнь, точнее, половина ее, проходит на участке Московской кольцевой автомобильной дороги. Кольцевой. Это значит, если я что и изменю в своей жизни, то только перемещусь по окружности на другой участок точно такой же, пахнущей мазутом и горячим асфальтом жизни. Дорога в виде кольца для подобных мне не имеет развязок. Все движение происходит по окружности, и нет выхода.
Я много думал о том, понимает ли Пискунов, кто я. И долго терзался сомнениями. Ситуация разрешилась сама собой. Я даже рассмеялся, вспоминая свои ночные терзания. Во время небольшой пирушки в честь сорокапятилетия Виктора Сергеевича я порасспрашивал его за жизнь, за прошлое, и он, не таясь и не тревожась, рассказал, что раньше работал и жил в Кемерове, что комсомолил на заводе. И после третьей бутылки переключился на комсомол целиком и полностью, скучая по тому времени и, как видно, страдая от невозможности его вернуть. Он не знает, кто я.
Я лежу в вагончике, ожидая Романа Голева. Этот странствующий философ и пахнущий жареной рыбой аристократ, так же как и я, запущен по Кольцу. Иногда мне кажется, что здесь ему самое место, в другой раз я начинаю догадываться, что где-то далеко за пределами этого замкнутого круга без него чахнет