шагнул внутрь.
- Смотрите внимательно...
Выражение не свойственной Горту застенчивости не сходило с его лица. Он стал перед креслом, которое по штатному расписанию 'Эфемериды' было моим рабочим местом, достал из кармана альбом- камеру; еле слышно щелкнул миниатюрный механизм.
В лучах заходящих солнц, освещающих ракету, возникло изображение астролетчика, распрямившего тело в стремительном прыжке. Он летел прямо на меня и смотрел расширившимися глазами прямо мне в глаза. Юное смуглое лицо было воплощением решимости, а тело - целеустремленного мышечного взрыва. Кровавые отблески солнечных лучей, составлявших реальность нынешнего момента, удивительно напоминали мерцание тревожного сигнала, кричавшего о начале Распада там, на 'Эфемериде', и я вновь испытал, только теперь уже сознавая это, так как глядел на себя со стороны, властное, подавившее все желание успеть. Во что бы то ни стало успеть к двери, прежде чем она обрушится, отрезая ракету от гибнущего корабля, - к человеку за порогом... Успеть - и спасти!
Изображение исчезло.
- Зачем? - грубо спросил я Художника. - Зачем и по какому праву вы меня преследовали все эти дни, а сейчас демонстрируете свое великолепное мастерство? Разве вам еще неясно, что мы - не друзья?
Он провел рукой по высокому, суживающемуся у висков лбу.
- Я же Художник, - сказал он так, будто это и объясняло все, и оправдывало. - Думаете, мне приятно надоедать людям? По-моему, даже животные ненавидят меня, когда я их снимаю... И вы меня спасли ведь...
И опять пришла мысль о тяжести, которую обречен нести на себе этот человек.
Однако я вспомнил девушку, готовящуюся совершить поступок, и непримиримо сказал:
- Все равно. Зачем это мне? Вы в таком плане не пробовали думать? И... почему, откуда - Мтвариса?!
Я не хотел этого говорить, но не удержался. Горт вновь удивил меня:
- Вчера я это понял. Но рассудите, есть ли тут моя вина?
Нельзя было ранить больнее; он признавался: все было. Мне захотелось ударить его. Я боролся с этим желанием не меньше двух секунд, и за это время голограф успел сделать чудовищную вещь - вскинул камеру для съемки! Две секунды истекли. Моя вспышка прошла. Виктор Горт разочарованно опустил камеру. Он и не подумал о защите. Он увидел одно: перед ним мгновение, которое необходимо остановить, и на все остальное ему было плевать.
- Вот видите, - оказал Горт опять таким тоном, словно дальнейшее было ясно само собой. - Поверьте, нелегко жить такой жизнью, но это сильнее меня.
Ко мне вернулись гнев и возмущение:
- Ну и что? Мне-то какое дело?! Жалеть вас я не собираюсь!
Он досадливо поморщился:
- Не о жалости речь. Просто иногда нужно, чтобы тебя поняли. Вы поймете, я почему-то уверен.
Я сделал нетерпеливое движение.
- Подождите, - потребовал голограф. - Я показал вам свой снимок, который считаю лучшим, и хочу объяснить, почему он получился.
Не знаю, что заставило меня остаться и слушать.
- Понимаете... - Выражение в упор на меня глядящих глаз было неожиданно беспомощное. - Критики увлекаются вычурными формулировками, а газеты эффектными заголовками. Обычно это лишь уводит от главного. Криком тайны не прояснишь... Однако красивая фраза об 'остановленном мгновении' у них получилась, потому что в ней выражена суть. Техника может делать чудеса и, несомненно, достигнет высот, которые сегодня нам не снятся. Убежден, она создаст изобразительные средства, перед которыми голография будет выглядеть рисунком пещерного человека. Но неизменным остается главное - увидеть и, применительно к моему ремеслу, не упустить... Все живое, неважно, великий человек или двухмесячный щенок, переживает моменты, когда достигается вершина самовыражения... Если б вы знали! - вырвалось у него. - Если бы только могли представить, как мучительно жить в постоянном напряжении, вызванном страхом упустить этот момент!.. Конечно, не любое самовыражение достойно быть запечатленным. Но я обычно догадываюсь, стоит ли игра свеч. Вот и с вами так было с самого начала. Правда, вы долго не могли стать... настоящим, что ли. В вас была неуверенность, вы боялись собственной искренности, опасались показаться смешным из-за 'чрезмерной', как вам представлялось, увлеченности делом, непосредственности и энтузиазма... Как будто эти, делающие человека человеком (в числе прочих, разумеется) качества могут быть смешны! - Горт игнорировал мое протестующее движение. - Я знаю, что говорю, - помню себя таким же... Короче, вы 'сидели не на своем месте в театре'. Позже увлеклись ролью космостюарда, играли - вполне искренне! - во всеобщего благодетеля, опекали Кору Ирви, Сола Рустинга, из кожи вон лезли, стараясь терпимо относиться к этому упивающемуся своими неудачами щенку Челлу, так как вообразили терпимость служебным долгом. Ваших подопечных умиляла эта трогательная заботливость, а вы, не замечая, были от себя в восторге... Получалась до того противная сладенькая тянучка, что мне хотелось запустить в вас камерой! Да уж слишком хорошо я знал, ни минуты не сомневался (со мною так бывает), что все это наносное, недолговечное, - и терпеливо ждал своего часа. Мне повезло: тревога вас преобразила, очистила от поддельного - и я, само собой, 'не упустил мгновения'...
'Повезло'?! - мысленно негодующе воскликнул я. - Он говорит о катастрофе, в которой погибли люди, четверо людей!..' И тут же понял: глупо обвинять в кощунстве Художника, одержимого вдохновением. Ведь он просто-напросто не в состоянии связать два эти явления, они для него несоединимы.
Снова, как вчера, светила разом провалились за горизонт, и автоматически зажглось внутреннее освещение. Виктор Горт молчал; у него было печальное, бесконечно усталое лицо. Но мне ли его жалеть?.. Было противно ходить вокруг да около.
- А Мтвариса?.. - спросил я. - Вы ее... очень хорошо знали?
- Да.
- И от вас она тоже... ушла сама?
- Нет, - тихо ответил голограф. - Это я ушел от нее. Хотя... Разве можно сказать с уверенностью, кто уходит и кто остается?
Не о чем было говорить больше. Я ощущал пустоту и ничего, кроме нее. Словно бежал из последних сил, больше всего на свете боясь, что соперник раньше достигнет цели, - и вот там, куда мы оба стремились, Ничего не оказалось...
Голос Вельда, звавшего меня снаружи, прозвучал избавлением.
Над планетой стояло небо, израненное чуждыми созвездиями. Всходило крупное щербатое ночное светило; к счастью, хоть оно было одиноко. Даже в его бледном свете поверхность приютившего нас небесного тела оставалась красной, только уже не ржаво-кирпичной - черно-бурой. Воздух был недвижен.
- Хорошо, если здесь не бывает ветра, - сказал Петр.
Мы отошли от ракеты метров на триста. Она уютно светилась издали боковыми иллюминаторами. Странно, что Вельд, запретивший отходить от ракеты даже днем, затеял ночную прогулку. Ландшафт был совершенно однообразен, лишь у самого горизонта отсвечивали в звездном сиянии контуры невысоких гор.
- Здесь, - сказал мой спутник. Не сразу я различил крестообразные следы на песке. Разглядев же, весь напрягся.
- Ночью они спят, - успокоил 'космический мусорщик' таким тоном, будто остальное мне было давно известно. - Во всяком случае, до сих пор так было, - небрежно добавил он.
Стараясь не выдать тревоги, я смотрел на Вельда. В бледном ночном свете его лицо напоминало изваянное из самого твердого метеорного вещества лицо Солдата Последней Войны - памятник на Земле, у подножия которого каждое утро лежали охапки только что сорванных цветов, специально выращиваемых многими для этой цели. И Петр Вельд улыбался!
- Что это, старший? - спросил я, понизив голос, впервые назвав его высоким словом, потому что всегда боялся высоких слов.
- Не самое страшное, сынок. Не может быть самым страшным... Я так полагаю, исходя из своего