продукты и сигареты. Соня благословляла судьбу за то, что Любка нелюдимка, забот с тремя ребятишками у нее по горло, и попусту болтать с соседкой ей недосуг.

Нога не болела, но ныла тревожно, и Соня едва сдерживалась, чтобы не размотать бинты и не посмотреть: а вправду ли там все так, как раньше? Ей казалось, что с сустава сняли кожу, и теперь он остывает в склизкой сумке, и только повязка скрывает нехорошую правду. Так же, как вылинявший серый забор почти на треть скрывает нехорошую правду о доме. Но если пройти перекресток быстро, не поворачивая головы и не подкрадываясь к калитке, то можно и не заметить, что дом отныне беззащитен, как никогда, что даже Сонин взгляд не может заслонить почерневшее от копоти печное сердце дома. Раньше, когда-то, в нем плясал и ластился огонь, и оттого сердце грело, звало и напевало тихие вечерние песни, под которые и спать легко, и слушать, и уходить не хочется. Но даже если уйдешь, даже если уйдешь далеко-далеко: по сумеречным переулкам к родителям, по быстрым шпалам с прикипевшей ржавчиной в Питер, по горбатой зимней грязи в библиотеку, - то все равно шелестящее биение нутряного огня можно расслышать. А теперь? Соня задерживала дыхание и пыталась представить, что же будет теперь, но ничего не получалось. Ведь иначе нужно сцепить зубы и размотать бинт, чтобы увидеть ущербную луну голого сустава, а доктор не велел, может быть больно, может быть даже хуже, чем сейчас, придется закричать. Иначе... Иначе придется размотать забор, чтобы увидеть почерневшее сердце дома, и корявый палец трубы, указующий в плоское небо. И может быть больно, даже больнее, чем сейчас, и придется закричать в телефонную трубку громко-громко: 'Зачем?!' А это уж совсем глупо. Потому что и без того понятно, 'зачем'. И даже понятно, 'почему'.

(Помнишь, Сонечка, то самое - страшное слово, которое ты никак не могла крикнуть маме, когда становилось совсем плохо, и ничего уже не хотелось? То самое, после которого все должно рассыпаться, как битое стекло? Все прошлое - пушистая лодочка коляски на волнах блестящей дорожки, теплый мед летней песочницы, большое тело, в которое проваливаешься, как в туман, когда тебя прижимают к груди. Все настоящее - башенка в центре голубиной спирали, тяжелые, слишком большие для тебя, маленькой, книги, сад, по которому от калитки до двери крадешься по ушастым лопухам. Все будущее развесистая рябина под окном, вязкий воздух читалки, уксусный запах Казимировны, калейдоскоп с изнанки век, просторные вечера на окраине города. Ты уже позабыла это слово. Ведь когда-то ты его так и не смогла произнести. А каково Осипу? Ведь ему приходился отцом целый век. Его глупо винить, трудно простить, страшно понять, но и забыть невозможно. А век сей кривлялся натужно и называл Осипа своим сыном... Зачем-то. И, знаешь, Сонечка, Осип ведь тоже не смог ничего ему сказать. Но смог сделать. Сделать себя, думая, что делает наперекор ему.)

'Хуже всего то, что он пытается перекроить мир по себе, Яков Моисеич', - почти молилась про себя Софья. - 'Но он измучен и зол. И он убрал нас из мира, как убирают пешки с доски. И я смеюсь над ним, но я не знаю, совсем не знаю, что же дальше...'

Но никто не отзывался в глубинах памяти на Сонину молитву. В папиной комнате, ставшей библиотекой, между книжных полок затвердела тишина, и пора уже Софье прихватить с собой книгу и перебраться потихоньку в спальню. Однако страх, который некогда загонял Осипа под стол, теперь зажал Соню в тисках отцовского кресла, сковал тело, не позволяя даже зажечь настольную лампу, хотя стемнело и неоновая реклама с дома напротив моросила в лицо. И не встать, не задернуть шторы, не заслониться от взглядов чудовищ из бездны небесной, которые липнут снаружи к стеклу и шепчут: 'Дай-дай-дай заглянуть в тебя теплая гладкая до сердечка до печеночки всего на минуточку...' Не встать, не отвернуться.

Соня оттолкнулась от подлокотников, встала и отвернулась. Даже свет смогла зажечь. Стоя спиной к окну на одной ноге, как цапля в сумеречном болоте, Софья оглядела полки, освещенные лимонной дугой лампы, и дотянулась до самой простой из сложных книг. До самой легкой из весомых, до самой сладкой из соленых, до самой незаметной из больших.

'Может быть, я улыбнусь сегодня, может быть, заплачу. А Кола неугомонный встанет рядом со мной на одну ногу, словно тяжелый старый аист, и посмеется надо мной. Он срифмует горе и счастье, все, что случилось, и все, чего никогда уже не вернуть, все, что найдено, и все, что пропито, проиграно, пропущено мимо ушей в его жизни, как и в моей. И смешной гасконец все примет, и осядет, охромев, на чердаке, как и я сегодня осяду в спальне. Только бы дотянуть до утра'.

Сунула в карман халата шершавый томик и поскакала к лестнице. Путь до спальни растянулся в темноте до невозможной усталости, и Софья даже обрадовалась тряской боли во всем теле. В тумбочке у кровати отыскалась склянка 'Корвалола' - пустая всего на треть. Слабая, но хоть какая-то надежда уснуть быстро и без сновидений.

Первым в тот вечер обманул Софью терпкий гасконский весельчак. Он опрокинул свой последний стакан вина уже в четыре часа ночи. А до ленивого осеннего рассвета пролегала еще непочатая предутренняя пустошь - самая волглая низина ночи, и спать совсем не хотелось. Софья накапала в стакан двадцать капель 'Корвалола'. Не помогло. Через полчаса ватного листания какого-то журнала она дотянулась до графина, плеснула еще воды и еще двадцать капель, выпила и снова принялась листать. Через час у нее заболели глаза. Совсем как в детстве. Словно под веки нанесло мелкого песку.

Вторым обманщиком оказалась любимая старушечья смесь брома и фенобарбитала. Да, спать хотелось. До тошноты. И Софья даже отбросила журнал, погасила ночник и вдавила затылок в подушку. Понадеялась. Темнота навалилась на веки снаружи, а внутри... Внутри, в изнанке век продолжала струиться кровь, смешанная с мелким песком. Соня терпела, погружаясь все глубже в шорохи и дребезжания ночи, ей даже показалось, что все получилось - тьма стала гуще... И вдруг что-то щелкнуло внутри головы. Соня распахнула глаза. Сердце скакнуло к самому горлу. А кричать нельзя. Тогда станет еще хуже - еще страшнее. Софья уже совершенно не помнила, отчего так пугалась этих щелчков за лобной костью. Одно время она даже думала, что это просто рассыхается тумбочка, и ночью щелчки становятся слышнее. 'Но не то, не то, не знаю, почему я знаю, что все мои объяснения - не о том', - думала Соня в ловушке своей бессонницы. И средство уйти от необъяснимого страха, конечно, было. То самое, проверенное - дом. 'Но как теперь? Как сегодня с этим быть, Яков Моисеич?'

И все-таки Софья снова закрыла глаза и вышла на перекресток.

'Мне больше некуда идти, Яков! Мне больше некуда бежать от этих щелчков, которые я никак не могу перевести с языка страха на язык человеческий'.

Летний вечер на перекрестке закатов сегодня казался вязким, как вишневое варенье. И Соня-Сонечка не понимала или не хотела понять, отчего солнце сегодня так ярко заходит - опускается в красное зарево, сладкое, если не присматриваться. Девочка перешла дорогу и потянула на себя калитку. На дом она не смотрела. Только лопухи мелькали под ногами. Соня тихонько вскарабкалась, прихрамывая, на крыльцо, открыла дверь. И отпрянула. Из дома полыхнуло - в лицо, в волосы, в зажмуренные глаза...

Софья зашлась в крике и распластала ладони по стене, нащупывая выключатель ночника. И снова вспышка. Комната, резь в глазах, страх. Софья заплакала. Как однажды в детстве она плакала оттого, что не могла открыть глаза, так сейчас она рыдала оттого, что не могла заставить себя снова закрыть их. И не на что больше надеяться, и нечего ждать. Не поможет мамино милосердие, запоздалая любовь, не вызвать ту добрую врачицу из своего детства, и не дождаться уже прихода Якова Моисеича.

'Ты не вернешься ни в один из вечеров моих, и ты не сможешь больше спрятать меня от... От чего?!'

Никто не отвечал ей с другой стороны выжженной памяти. И Соня поняла то, что в сущности понимала всегда - там давно уже нет никого. Софья хотела позвонить хоть кому-то, услышать злой ночной голос разбуженного человека. Но кому звонить? Не Любке же... И уж не Оське.

'Ему - никогда. Ему так же хорошо под столом, которого он даже не замечает, как и мне в моей пожизненной колыбели', - металось в голове. Она с трудом поднялась с кровати, упала, снова встала, цепляясь за кровать, тумбочку, стул, выпрямилась, прижавшись спиной к шкафу. По пути на кухню она падала еще дважды. Но все-таки добралась. Все так же - прыжками, переворачивая сахарницу, солонку, роняя спички, Софья умудрилась сварить кофе. А потом еще одну джезву. И еще одну. И вспомнила, что в аптечке завалялись витамины с кофеином, растворила в воде и выпила сразу две таблетки. Теперь сердце колотило в ребра зайцем, почти так же назойливо, как мысли в темя.

На рассвете кухню затопило мутной молочной сывороткой, и листья за окном шумно зашелестели. Софья не заметила, как голова, которую она подпирала рукой, соскользнула на стол. Она все-таки уснула. И не услышала ни долгого звонка отягощенной покупками Любки, ни после - пулеметного стука в окно. Только когда соседка, вернувшись домой, стала названивать ей по телефону, Софья начала просыпаться. И едва не закричала снова. Сон,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату