веки и серо-коричневый противный гной на ресницах. Свет торшера расслоился на много-много лучиков, и каждый норовил прыгнуть каленой иголкой прямо в зрачок. Соня заплакала. 'Как же мне жить теперь?.. Я еще и десяти книжек не успела прочитать, а Оська говорит, что он уже добрался до второй сотни. Но ведь если я ослепну, я уже никогда не найду дорогу к их дому! Я никогда не пойду за мороженым, я никогда не буду учиться. Я, как папа, как бабушка раньше, останусь сидеть в комнате и приходить ко мне сможет только мама, мама, мама... Мама!'

Соня не заметила, что все это она проговорила вслух. Когда глаза закрыты, кажется, что не только не видно ничего, но и не слышно. А мама уже стояла в дверях с тарелкой молочного супа на ужин. Сначала она попыталась закричать, но Соня ее, как и себя, не слышала, и плакала дальше, горюя над своей слепотой. Маме пришлось поставить тарелку на стол и только тогда подойти к кровати. Несколько минут она стояла молча и смотрела на дочь. Девочка сидела, оперевшись спиной на подушку, стиснув кулаки и повторяя всякую чушь о темноте, змее, о сидении в запертой комнате, о фее с марципановыми крыльями. И мама поняла, что ее для Сонечки нет сейчас. Как-то очень медленно и легко мама коснулась лба девочки, охнула и прижала ладонь сильнее. И сразу все изменилось.

Сонечку охватили огромные мягкие руки, ее голова легла на что-то теплое - податливое, как бабкина перина, и глухота оставила девочку. Только мамин шепот: 'Ну успокойся, ну успокойся, ну успокойся, ну что ты, ну что ты...' И ничего больше.

Утром пришла врачица.

Соня, когда повзрослела, позабыла, что за хворь тогда уложила ее в постель на две недели.

(Я тоже не помню... А разве это важно? Думается, что нет. Зачем как-то называть жар, пот, беспамятство, в котором блуждают лиловые старики, горбатые старухи и мальчишки с жирными волосами? Зачем как-то называть те ненастоящие дни, когда мама любит тебя навзрыд? И даже сама верит в то, что любит. Незачем. Потому мы не станем подслушивать врачицу, мы улизнем из комнаты, пока она пододвигает стул и просит маму принести ложку. Напоследок стоит только посмотреть на ее портфель, прижавшийся косо к ножке кровати - серый, в залысинах протертой кожи, - насквозь больной портфель. Право же, он похож на соседскую беременную кошку. Только лишаев не хватает.)

Получилось, что Соня отсидела дома дольше, чем грозила мама. Змея куда-то запропастилась. Змея пропала из комнаты уже на пятый день Сониной болезни. Однако девочка не обрадовалась. Ведь она знала, где теперь змея: на самом деле змеюка просто переселилась. Переселилась в невидимую область за лобной костью. Поэтому для Сони пропажа змеи из комнаты только подтвердила ее подозрение о том, где теперь живет... страх.

Правда, и это забылось. Даже не забылось, а прошло. Соня переболела знанием о змее так же, как детской болезнью.

Когда на седьмой день болезни появился Яков Моисеевич, она и его почти что не заметила. Только помнила потом долго, как прокатывались меж пальцев удлиненные прозрачные виноградины. А самые сладкие, те, что мелкими горошинками липнут к черенкам, вовсе норовят спрыгнуть с тарелки, укатиться под половицы, или побежать к дверям, как клубочек волшебных ниток в сказке.

Яков Моисеевич помнил другое. Правда, и ему уже недолго оставалось хоть что-то помнить. (Но это в скобках, в скобках...) Яков Моисеевич помнил, что женщина, умершая пять лет назад, больше всего любила виноград 'Изабеллу'. Но в тот день на рынке 'Изабеллы' не нашлось. Ни за какие деньги. Армяне за прилавками морщились, пожимали плечами и в сотый раз принимались раздраженно хвалить прозрачный хилый виноград, который мертвая женщина ела, только когда хворала.

_

Но ведь ты и сейчас притворяешься больной. Ты притворяешься живой, притворяешься маленькой - совсем маленькой и опять чужой мне девочкой. Значит, придется все-таки купить именно этот виноград и сделать вид, что я не знаю, что ты его не любишь. Ты ведь хочешь, чтоб я подыгрывал тебе? Тебе это почему-то нужно... Сначала я думал, что ты перестала приходить, чтобы я почаще навещал тебя на кладбище. Может быть, ты обиделась на то, что я позволил какой-то неопрятной старухе следить за твоей могилой? И тогда я пошел туда, и целый день просидел на скамейке, и уговаривал тебя вернуться. Я обещал тебе, что ничем не помешаю твоей игре, я обещал, что ничем не выдам тебя, не покажу, что знаю, откуда ты приходишь ко мне. Я пообещал, что отныне буду навещать тебя и здесь - каждое утро, даже если накануне вечером ты скажешь мне, что придешь в наш дом и на следующий день. Я буду говорить тебе правду только здесь, где нас никто не слышит. Ни старуха, ни мальчик, который отчего-то живет со мной после твоего ухода. Тебе не придется краснеть перед ними._..

Едва Яков Моисеевич вечером переступил порог, к нему бросился Оська и крикнул, что он узнал, где живет Соня.

- Она болеет, болеет, - захлебываясь, талдычил Осип, - ее гулять не пускают!

А Яков Моисеевич все кивал и улыбался, кивал и улыбался, словно он все знал заранее, словно именно таких новостей и ожидал от сына все эти бесконечные дни.

_

Спасибо. Я сдержу обещание. Я буду играть и дальше в твою игру, и никто не увидит, как я люблю тебя. Даже ты не увидишь. Ведь мы сейчас играем не в любовь. Мы играем всего лишь в жизнь. И ладно... _

А наутро Яков Моисеич отнес на кладбище огромный букет садовых роз и пошел на рынок - покупать виноград.

Через две недели Соня поправилась. И снова открыла калитку, пересекла неухоженный сад, отворила дверь... На этот раз - с маминого разрешения. Самое смешное, что никто никогда так и не узнал, о чем говорили Яков Моисеевич с мамой.

О чем? О чем? Бог мой, да о чем эти люди вообще могли говорить?!.. И почему мама, после долгого сидения с болезным стариком, вошла в комнату с заплаканными глазами, почему погладила дочь по голове, почему позволила съесть весь виноград за один присест и ничего не говорила про мудрые врачебные запреты? И почему, наконец, она позволила Соне бывать в странном доме, а позже так и вовсе - заходить туда по вечерам и делать уроки? Как оно могло случиться? О чем же они говорили без малого два часа в закрытой комнате? О Соне? О болезни? О погоде, что ли?..

_

О любви. Об одиночестве. О надежде. И ни слова о тебе. И ни слова о мужчине, неподвижно сидящем в кресле. И ни слова о какой-то там Соне, о каком-то там Осипе кривобоком. Если уж совсем честно, то и слов тех - и сотни не насчитать. Помню, чай пили... Помню, печенье у нее какое-то пересоленное, да и мокровато как-то мне показалось. Ты никогда такого не покупала. Помню, что она мне рассказывала, где на рынке продают дешевую рассаду плюща. Она его посадила поверх своей матери, и так прижилось хорошо, что земли через год уже и не видно стало. А еще она говорила о том, что очень любит какую-то дочь. Только вот дать ей ничего не может, учить ее некому. Я ее слушал, но ничего не понимал. Ведь я никого, кроме тебя, и не заметил в доме! Я подумал, что женщина больна, но виду не подал. Помнишь, когда твоя Раша сошла с ума, она тоже всем говорила, что у нее родилась девочка? Она даже нянчила ребенка по вечерам, спать укладывала, помнишь? Я вот помню хорошо, потому возражать не стал, я только рассказал ей, как люблю тебя. Но я не выдал секрета! Я ни разу не назвал тебя по имени._

Как бы там ни было, но мама теперь даже передавала старику и мальцу гостинцы, когда Соня отправлялась в дом на перекрестке делать уроки. И четыре розовых куста купила на рынке для Якова Моисеевича. Правда, когда Соня призналась маме, что никаких новых роз в Оськином саду не заметила, мама совсем не обиделась. Просто сказала Соне, что не ее ума дело, где те розы. И даже не побила. Да, кстати: с битьем стало как-то полегче. Если уж совсем честно, то... Да что там! Мама перестала сечь Соню. Вдруг и напрочь. Девочка выздоровела в каком-то другом мире, где накричать могут, с досады по столу тарелкой грохнуть - пожалуйста, но вот сечь - уже никогда. Странные дела. Жаль только, что ссадины, оставленные скакалкой, заживают скорее, чем ссадины нутряные.

Жаль. След черной змеи на теле - недолговечен. Детская кожа - быстрая, она накипает над раной, и через неделю уже не поймешь: то ли кошка оцарапала, то ли и вовсе почудилось, и ничего там нет, да и не было никогда. А вот змеиный танец, стоит ему начаться однажды, уже не прервется. Змея только переползет в темноту, которая глубже ночной. Совьет себе гнездо в изнанке обыденного, и стоит спокойному гладкому миру хоть немного покачнуться, потерять равновесие, змея поднимет голову, щелкнет хвостом, и начнет накручивать восьмерки за лобной костью. А каждая восьмерка на змеином языке означает бесконечность. Мучительную бесконечность внутренней темноты. И страха.

Яков Моисеевич умер в августе. Через двенадцать лет после той детской болезни.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×