смертном одре», – неприязненно подумал он.
– Что ж, синьора, – произнес он, – придется мне осмотреть вашу дочь. Попросите мальчика выйти.
Мать обернулась и увидела, как расширились у Джино его любопытные глаза. Шлепнув его, она прикрикнула:
– Брысь! Раз в жизни разрешаю тебе: можешь убегать.
Джино, ожидавший похвалы за проявленную прыть, удалился на кухню, бормоча проклятия.
Доктор Барбато приложил стетоскоп к груди Октавии и, как того требовала профессия, уставился в пространство; на самом деле он прекрасно рассмотрел тело девушки. К его удивлению, она оказалась совсем худенькой. Полная грудь и широкие, округлые бедра создавали обманчивое впечатление. Она здорово потеряла в весе, но по ее крупному лицу этого невозможно было заметить, поскольку, при всей его миловидности, его трудно было представить изможденным. Ее огромные темные глаза испуганно наблюдали за ним. Врач успел отметить – не выходя, впрочем, за рамки профессионализма, – насколько созрело ее тело для любви. Она напомнила ему обнаженную красавицу с картины, которую он видел в Италии, путешествуя после окончания медицинского факультета. Она была женщиной классического типа, самой природой предназначенной для деторождения и обильных утех на супружеском ложе. Лучше бы ей побыстрее выйти замуж, не обращая внимания на болезнь.
Он встал, накрыл плечи девушки простыней и со спокойной уверенностью сказал:
– Поправитесь!
После этого он поманил мать в соседнюю комнату. Однако Октавия, к его удивлению, взмолилась:
– Доктор, прошу вас, говорите при мне! Матери все равно придется все мне рассказать. Иначе она не будет знать, как ей поступить.
Врач знал, что с такими людьми все равно не удастся соблюсти тонкостей профессии. Поэтому он безмятежно произнес:
– У вас плеврит. Несильный, но в больницу придется лечь все равно: там вам будет спокойно, там вам сделают рентген. Кровохарканье – дело нешуточное. Вдруг у вас не в порядке легкие?
Последние слова напомнили ему об опере, которую ему предстояло слушать вечером. Там героиня, умирающая от туберкулеза, станет голосить, как безумная, в огнях рампы… Она лишается всего лишь любви, то есть удовольствий; к ее смерти трудно отнестись серьезно. Стараясь, чтобы его голос звучал как можно искреннее, он сказал:
– Не беспокойтесь. Даже если задеты легкие, надеюсь, что все обойдется. Вам нет причин пугаться.
Самое худшее, что может случиться, – что дочери придется несколько месяцев отдохнуть. Так что прямо завтра – в больницу «Белльвю». Пока я оставлю ей кое-каких лекарств. – Он вручил матери несколько образцов, присылаемых ему аптеками. – Запомните: не позднее завтрашнего дня – в «Белльвю». В квартире холодно, дети шумят, а ей нужен покой. И рентген. Уж не подведите меня, синьора! – И он добавил чуть ласковее:
– Не беспокойтесь.
Врач ушел, чувствуя одновременно отвращение к самому себе и удовлетворение. Он бы мог заработать пятнадцать долларов, а не жалкие два: лечить ее всю следующую неделю в своем кабинете, там же сделать рентген и так далее. Однако для него не представляла тайны бедность этой семьи. Чуть погодя он уже негодовал на себя, сокрушаясь, что ему приходится так дешево продавать свое умение и что жертвы, понесенные его отцом, дают такую мизерную отдачу.
В его руках находилось мощное оружие для добывания денег, но он не мог использовать его сполна. Вот ведь незадача: почему она – не дочь Panettiere? Его бы он доил и доил, от него бы он не отстал. Причем никто не был бы вправе упрекнуть его в недобросовестности. Ничего, придет время, когда он приобретет практику на таком участке, где сможет с чистой совестью сколотить настоящее состояние. Что поделаешь: он, доктор Барбато, не выносит вида и запаха бедности! Проявив сострадание и участие, он потом много дней подряд корил себя за это. Он совершен-' но искренне рассматривал это свое качество не как достоинство, а как крупный недостаток.
Сал и Винни, вернувшиеся домой после воскресного похода в кино, сидели на кухне и утоляли голод большущими кусками грубого хлеба, сдобренного уксусом и оливковым маслом. Джино, надувшись, забился в угол и корпел над уроками. Лючия Санта хмуро обвела взглядом свое потомство.
– Джино! – позвала она. – Возьми из моего кошелька десять центов – это тебе. Потом сходишь за своим братом Лоренцо – пускай поднимается к нам. Subito! «Сейчас же! (ит.)».
Глядя, с каким рвением он помчался выполнять ее просьбу, моментально забыв об обиде, она испытала прилив любви к сыну, подействовавший на ее напряженные нервы как целебный бальзам.
На следующее утро Лючия Санта совершила настолько чудовищный поступок, что мгновенно утратила симпатию всей Десятой авеню и всех тех, кто сочувствовал ей в новом обрушившемся на нее горе.
Доктор Барбато до того разгневался, что выругался по-итальянски – с момента поступления на медицинский факультет с ним ни разу не случалось ничего подобного. Даже тетушка Лоуке отругала Лючию Санту. Ведь это глупо, аморально, это просто поразительно; и все это говорилось всего лишь о поступке, продиктованном любовью… Лючия Санта не отдала дочь в благотворительную больницу «Белльвю»; вместо этого она велела Ларри отвезти их во Французскую больницу, что между Девятой и Восьмой авеню, всего-то в квартале с небольшим от их дома.
Это была радующая глаз, чистенькая, но очень дорогая больница. Здешние медсестры будут вежливы, врачи обворожительны, секретари услужливы. Здесь не придется часами ждать в мрачных казематах.
Здесь с дочерью Лючии Санты обойдутся как с человеком, то есть как с платежеспособным членом общества.
При этом Лючия Санта была удивлена своим поступком больше, чем кто-либо еще. Это был фантастически глупый шаг, грозящий поглотить сбережения целого года в момент, когда они всего нужнее.
Ведь дом на время лишался основного работника!
Такое можно было учудить только в полном ослеплении.
Однако у Лючии Санты были на то свои причины. Она пролежала с открытыми глазами всю ночь, и, несмотря на бодрствование, ее терзали кошмары.
Она представляла себе свою молоденькую красавицу-дочь заключенной в тюремных бастионах «Белльвю», потерянно ползающей по зловещим закоулкам, собирающей презрительные плевки, как брошенный в зловонную клетку зверек. Кроме того, сыграло роль суеверие: ее муж, попав в «Белльвю», так и не вышел оттуда. Нет, эта больница – форменная покойницкая: ее дочь погибнет там, ее разрубят на мелкие кусочки и распихают по колбам…
В ранний предутренний час Лючия Санта пришла к окончательному решению и почувствовала такое облегчение, что махнула рукой на мнение друзей, родственников, соседей. В темноте, уткнувшись лицом в подушку, она горько всплакнула – одинокими, страшными слезами, не предназначенными для чужих глаз; они помогли ей справиться с тревогой лучше всяких утешений, кто бы ни утешал – пусть даже друг или любимое существо. Лючия Санта оплакивала уходящие силы, ибо ей было не у кого их черпать. Так плачут люди, которые слишком горды, чтобы показать, что нуждаются в жалости. На рассвете слезы ее высохли; когда пришло время вставать, лицо ее приняло решительное, непреклонное выражение.
Дети отправились в школу; пришел Ларри; они завернули тепло одетую Октавию в одеяла. Снеся ее вниз по лестнице едва ли не на руках, они усадили ее в машину Ларри. Сев рядом с сыном, Лючия Санта скомандовала:
– Во Французскую больницу!
Октавия пыталась возражать, однако мать прикрикнула на нее:
– Спокойно! Больше ни слова!
Формальности отняли совсем немного времени.
Октавию поместили в тихую, чистую, симпатичную палату с молодой соседкой. На стенах палаты висели картины. По дороге домой Ларри, всегда ревновавший мать к сестре, объявил, что станет давать семье по пять долларов в неделю, пока Октавия снова не выйдет на работу. Мать потянулась к нему, потрепала по щеке и сказала по-итальянски:
– Ты славный мальчик, Лоренцо.